ЦВЕТЫ ГОЛЛИВУДА1
Что нынче Голливуд? – Микрорайон,
похожий на базар или перрон.2
Речей соитие – испанской и армянской.
Английской также. Иногда иранской
и русской – вот и весь вам Голливуд.
Здесь небогатый разномастный люд
живёт, торгует, офисы снимает
и в будущее весело хромает.
Но, если не считать бульвара звёзд,
похожего на вытянутый хвост,
от прошлой славы – только «Парамаунт»,3
в бетонном склепе, сам собой обманут.
И делает над куполом виток
астральный, остролистовый листок.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прийти сюда – как пересечь экватор.
Представьте, вы пересекли бегом.
(Я про бульвар – и ни о чём другом.)
Встречает вас... китайский кинотеатр.
Из мрамора: две пёсьи головы
на туловищах львиных. Эти чуда
блюдут покой и святость Голливуда,
пока навек запомнить тщитесь вы
конечностей в цементе отпечатки:
Боб Хоуп, Гарольд Ллойд, Софи Лорен...
Хозяин театра, милый шоумэн,4
оставил всё нам в каменной тетрадке.
На маленьком железном скакуне
билеты продаёт китаец куцый.
Теперь Мао-Дзэ-Дун или Конфуций
ему не нужен. Как, допустим, мне
не нужен Ленин или Достоевский.
Колышутся павлиньи занавески
за окнами. Фарфоровый покой,
украшенный по дереву резьбой
и глянцами реклам почтовых марок.
Теперь они не люди, а каталог:
Хичкок, Джеймс Дин, прекрасная Монро –
три идола в новейшей поп-культуре.
Здесь царствует вовсю в миниатюре
коммерческой Америки нутро;
косметика, одёжка, сувениры,
автографы Ван Дэма и Де Ниро,
журнал Удав, в котором есть статья
о том, что все проблемы бытия
решить способен только парикмахер.
Естественно, что при таком размахе
не стоит даже браться за перо.
Не знаю, как вам Мэрилин Монро,
однако, если верить толстой книге,
то всё произошло не оттого,
что клан был против, что плелись интриги,
что все, по сути, роли – ничего...
Да просто Мэрилин была прекрасна.
Ведь это, как известно, преопасно.
Вы можете зайти на Глендон к ней.
Там парк между Уилшер и Огайо,
где смерть, иных утех не предлагая,
цветами балует своих детей.
Фиалки, розы, красные гвоздики
у камня голливудской Эвридики.
Я был в неё влюблён в тринадцать лет,
не зная, что её уж год как нет.
Гвоздика. Роза. Белая фиалка...
Не в славе дело. Просто... очень жалко.
Когда-то на бульваре был отель,
где год, до смерти, жил великий Гриффит.5
И если Голливуд – больная щель,
то Гриффит – Вавилон. Или Египет.
Он полагал, что кинобалаган
способен стать явлением искусства,
когда всего важней – простые чувства;
ну а сюжеты... так себе, обман.
В последнем интервью, в своём отеле,
он говорил о ветре, о цветах...
Что только красота, на самом деле,
имеет смысл для каждого. Вот так.
Отель тот назывался «Никербокер».6
Смешно звучит. Почти как руки в боки.
В последний год он был невыносим,
язвил и задирался без причины
и вообще жил как-то не по чину...
Да кто ж ему судья из нас? Бог с ним.
Смерть наступила в результате боли.
Зато мгновенно. Прямо в вестибюле.
Теперь там дом жилой. Для пожилых.
Названье не меняли – «Никербокер».
Играют пожилые в бинго,7 в покер.
Там много русских. Нынче как без них?
Взять пиво, сесть в машину, ветру - ворот
и двинуться в прекрасный белый город -
чуть западнее и на север, вверх,
где греческих названий фейерверк
и вообще – античный мир без меры:
везде проезды Аполлона, Геры,
Ахилла, Зевса. Им наперерез
спешат Электра, Геркулес, Гермес.
Вот пересёк Юпитер Океанус,
и хочется, чтобы водили за нос
тебя и дальше древние слова.
Страна сия на мифы здорова,
да мы сюда и ехали за сказкой -
как маленькие дети за раскраской.
Олимпус-Маунт8 – вот где мы теперь.
Проезд Вулкан. А там поди проверь...
Здесь и взаправду с почвой дело зыбко.
Но белой ослепительной улыбкой
дома гостей встречают на холмах,
даря покой блуждающим впотьмах.
Ни слова. Ни бибиканья машины.
Лишь редкий зов... павлиний... петушиный.
Тебе спасибо, Лаурел-каньон;
я был и вправду слишком утомлён:
скитанья дух не гнул – зато коверкал.
И вот со мной - ни Карл, ни Уолт... ни Эдгар,9
а некто не известный ни-ко-му,
причастный, впрочем, к речи и письму,
однако неизвестный и ненужный,
влюблённый в звук со стороны наружной.
А внутренняя жизнь – не по нему.
Как видите, по званью и уму
он нас достоин. Даже лучше многих
поэтов и мыслителей двуногих.
Он движется. И я иду за ним,
живой пока что, цел и невредим.
Мы двигаемся к цели, очевидно.
Кругом жильё – но никого не видно!
На майском солнце нежится листва.
Оставшиеся после Рождества,
колышутся бумажные гирлянды.
Сиреневым свеченьем джакаранды
пронизан мир; от маленьких цветков,
от их полупрозрачных лепестков,
усеявших асфальт, такая сладость,
такая теплота, что нету сил
идти. «Любезный сэр, покурим малость?
Передохнём?» – его я попросил.
Он говорит: «Но мы почти у цели.
Все люди на машинах улетели.
Ты видишь дом? Ему под сотню лет.
Там свет везде. Один лишь чистый свет
и больше ничего и никого там,
как будто озарён солнцеворотом
сто лет назад он. Там повсюду свет
играет сам с собой, и дела нет
ему до нашей жизни. Будешь бренди?»
– Я пиво буду. –
Он солёный крендель
мне протянул и прямо из горла́
отпил немного. Лодка проплыла
по небу - что-то вроде цеппелина.
«К началу всё идёт. Огонь и глина, –
сказал он. – Поменяем весь уклад.
Страстей нечеловеческое бремя
разъединяет всех, поскольку ад –
не место происшествия, а время.
Но мы пришли. Гляди, кругом цветы.
На них следа нет нашей маеты.
Они друг друга любят и жалеют,
и потому не мрут и не болеют,
а только обновляют лепестки».
Он выпил снова. Встал. Потёр виски:
«Я знаю, что придёт безумный кто-то
и станет солнце будто терракота,
но в доме том пребудет ясный свет,
как будто смерти не было и нет».
Сказал – и удалился, мне рукою
махнув едва, мол, дело, брат, такое...
Я даже и ответить не успел,
как он исчез среди древесных тел,
за домиками, за отвесным спуском,
в пространстве, где не говорят на русском
и вообще никто не говорит,
а лишь закат до полночи горит.
Там ветер, небо и сухие травы.
По воздуху стеклянные составы
летят, как в автоматах игровых;
там лица всех убитых и живых
взирают на себя же в изумленьи:
мы – здесь. Мы – любим вас. Мы – ваше зренье.
И слух ваш у итоговой черты...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Очнувшись, я увидел дом, цветы...
Был собеседник или показалось?
Пока одно с другим не увязалось,
я обойти решил снаружи дом.
Цветы росли у дома и кругом,
порой теряясь в белопенной массе.
Вон башенки сиреневых камассий,
волнистые матилий лепестки
вокруг скоплений золотых тычинок.
Вдали видны ряды люпинов чинных,
вербены тёмно-синие значки,
как будто бы привинченные к стеблю...
И, понимая, что ступил на землю,
я заново увидел солнце, двор...
Трава росла. В траве, как на подбор,
валялись куклы, велик и кофейник.
Над ними возвышался журавельник –
герань (от греческого журавля).10
Как в детстве, тёплою была земля
под небом голубым, в цветочном зале.
На пышный бархат ласковых азалий
по капле сверху падала вода.
Мир жил, себе не делая вреда,
как в песенке про небо голубое:
камелии, нарциссы и левкои
веранду обступали в этот день.
На самую высокую ступень
попадали от ветра звёзды флокса...
Тюльпаны, мальвы (я совсем увлёкся!..)
Вот редкостный японский анемон;
круг лепестков как будто бы скреплён
мерцающею золотою брошью
с зелёною жемчужиной, и дрожью
росы охвачен каждый лепесток –
то розовый, то белый... (Между строк
заметим: смысл цветов не в красоте, но
лишь в том, что знают путь свой и оттенок.)
Подобной мыслью, видимо, польщён,
кивал мне бесподобный ифеон.
А это – свита короля Альфреда:
решили прогуляться до обеда.
Зелёным шпагам листьев несть числа –
нелёгкая сюда их занесла.
Но кто король Альфред? Лиловый ирис?
С ним дама. Ах, какой глубокий вырез.
Как лёгок стан! Изящен как изгиб!
Глаз не отвесть. Кто видел – тот погиб.
Прекрасна королева орхидея –
цветочная античная Медея.
Зелёную базилику, ампир,
прозрачно-золотой, колышет ветер.
Ленивый ветер, мягкий, как зефир.
Шепнёшь – и слышно, кто тебе ответил.
Под сенью эвкалипта, у окна,
свисают гроздья крохотных бегоний:
огня побеги спрятаны в бутоне
из тонкого, как утро, волокна.
Поодаль, как на праздничной открытке,
пушистые сияют маргаритки.
Вблизи ограды – стайки райских птиц,
из тех, всегда таинственных, ночниц,
что миру свою тайну не открыли
и лишь ночами расправляют крылья
тугих остроконечных лепестков,
оранжевых и синих, как на зов,
взлетая из бордового бутона
над гравием и плиткой из бетона.
Напротив – добродушно, как щенки,
глядят со стен на Божий мир вьюнки;
так много их, что, повинуясь взгляду,
я вдаль пошёл, за белую ограду,
спускаясь по траве, среди цветов,
и видя лишь цветной земли покров.
Мельканье ярко-розовых годеций:
у каждой – по четыре лепестка.
Но связь их с нитью стебля столь тонка,
что дунь сильней – и никуда не деться.
Багульник, или лабрадорский чай:
напоминают белые соцветья
раскрытый парашют. Всё в чётком цвете.
Да только непонятно – что за край?!
Багряные индейские гвоздики,
а там – ночная тень, или паслён.
Весь мир вокруг цветами населён,
они бегут ко мне, меняя лики.
Цветок китайский домик. Он – сравни! –
и впрямь восточным пагодам подобен.
Для жизни, может быть, не так удобен,
но нежные цвета его сродни
тончайшим переливам перламутра.
Эшольция11– калифорнийский мак,
весь в золоте, открытый солнца знак,
он ночью затворяется до утра.
Головку наклонил в траву пион,
пурпурный бархат лепестков скрывая.
Цветам не видно ни конца ни края.
Упал в совиный клевер небосклон.
В торжественном покое изумлённо
цветы являлись из его глубин.
Трезубцы листьев жёлтых коломбин,
похожих на картинки из картона,
касались одуванчиков. И те
кружили в яркой белой пустоте,
как бабочки, слетевшие с булавки.
Глубокие раструбы горечавки.
Мигает первоцвета птичий глаз.
В ладонях листьев – ядрышки мадроний.
Чем шире мир цветов – тем изумлённей,
как будто народился в первый раз,
как будто первый раз живут на свете
серёжки или зонтики соцветий.
Исландский мак – мак с Ледяной земли.
Какие ветры семя занесли?
Борей какой-нибудь... и Санта-Ана12
Я в плоских чашах контуры тумана
увидел и застывший мелкий снег
...похожие на прошлый век.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лежали рядом кактуса осколки
и шпорника застывшие метёлки,
крестовник рос, невозмутимо дик,
и ящерками листьев молодых
едва касался пухлых губ шалфея.
Стрекозы возникали, цепенея.
Рос в небе луч и прятался под кров
невыносимо узких лепестков,
окрашенных приливом фиолета.
Заметен в центре пестик из вельвета,
и белый ободок окольцевал
багрово-жёлтый пестика овал.
Скольженье цвета нарастает. Отдых,
как видно, нужен мне. Ладонь ко лбу.
Но всё непроницаемее воздух.
Сползаю, прислонившийся к столбу.
По звукам слышу, окликает кто-то.
Но слишком неразборчивы слова.
Тяжёл цветок твой, Южная Дакота,
цветок пасхальный, или сон-трава13
Я вижу имена и очертанья
живых фигур, похожих на цветы.
Труд завершился. Всем даны названья.
Здесь, в двух шагах от городской черты,
не марево стоит – пыльца пылится.
Воссоздаются из пылинок лица.
Мы – все. Мы – человечество. Мы – здесь,
надежды и отчаяния смесь,
соединяемся в цветочном поле,
чтоб никогда не разлучаться боле –
всё, для чего мы были рождены.
Как пальцы, наши судьбы сплетены.
Мы – лучший цвет Господнего творенья.
Хотя, быть может, ветра дуновенья
достаточно, чтоб нас разъединить.
Но наша завязь, как живая нить,
потянется к Творцу через пустоты,
через забвенья, страхи и немо́ты
и снова оживёт в живом цветке,
который говорит на языке,
где связаны одним начальным слогом
два трудных слова, данные нам Богом
для общей жизни: ЛЮДИ и ЛЮБОВЬ.
Мы будем возвращаться вновь и вновь,
пока и этот труд не завершится.
Осталось только... на него решиться.
Так думал я. И вдруг издалека
увидел золочёный диск цветка,
летящий на меня быстрее света,
как будто метеор или комета.
Пригнувшись, я почувствовал укол.
Откуда? Что ещё за зверь пришёл?
О Боже, африканское алоэ,
в подвесках алых... и совсем не злое.
А что на листьях выросли шипы –
так ведь растенья тоже не глупы.
Но тут кентерберийский колокольчик
придвинулся. «Ещё один укольчик, –
шепнул он мне, смеясь, – и никогда
ты больше не увидишь города,
которые любил, себя не помня.
Теперь ты знаешь, что каменоломня –
твой город. Мы пришли тебе помочь.
Решай, пока не наступила ночь».
Откуда-то шипенье радиолы.
Наверное, и полдень где-то там.
Цикорий голубой. Садятся пчёлы.
И бабочки порхают по цветам.
В молчанье погрузилась вся округа.
Нет никого здесь – ни врага, ни друга.
Гляжу, как из цветного городка
течёт по небу тёплая река;
просвечивает дно: трава, ракушки,
исчезнувшие детские игрушки...
И, опускаясь в воду и песок,
колышется закат у самых ног...
Кончался день. Спадало напряженье.
Уснув, я вдруг почувствовал движенье.
Тугие стебли стягивались в круг,
мурлыча что-то, как у колыбели,
и льнули к телу; вот зазеленели
колени, шея, плечи, кисти рук.
Иные из цветов пускались в танцы:
прыжки вербен, вихлянье традесканций.
Разросся и раскрылся львиный зев.
А листья лютиков – вороньи лапки14
выглядывая из большой охапки,
царапались, в момент окостенев.
Иные – лопотали, как в угаре,
теснясь кругами, тройками и в паре.
Вмиг сделав три немыслимых витка
и гаркнув, как рассерженный фельдфебель,
живучую материю цветка
рассёк трёхгранный, нереальный, стебель.
Попадали в ладони лепестки
и тут же, словно глина, затвердели.
Не скинуть их... и не поднять руки.
Мерцанье мысли только... еле-еле.
И тихо, как летучей мыши свист,
вдали винтился в небо остролист.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Там, кажется, ещё проезд был... Кронос.
Цветок лежал, как усечённый конус.
Друг к дружке жались – будто двойники –
его полуживые лепестки.
И впитывало медленно сознанье,
как возвращалось в глубь цветка сиянье.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Цветы ещё стояли предо мной
и всё же, как сквозь поры прорастая,
внутри меня росли живой стеной,
в своё пространство душу замыкая
и тело отделяя от души.
– Ну что ж, вот вам последние гроши
за эту вдохновенную работу,
за гордо предоставленную льготу. –
Они молчат. Я понимал без слов,
что просто умирал среди цветов.
Но радовался этой странной смерти,
как адресу родному на конверте.
С холма шёл гул. Окончен уик-энд.
Вернувшийся с просмотра кинолент,
народ заказывал китайку, пиццу
и обсуждал поездки за границу,
политику и секс больших людей –
актёров, бейсболистов и вождей,
а также как нам похудеть на паунд15
Жизнь возвращалась на Олимпус-Маунт.
Май 1997 - февраль 2000
1 Holly (англ.) – 1) падуб – род вечнозелёных, реже листопадных деревьев или кустарников с колючими листьями; 2) остролист – родственное падубу небольшое вечнозелёное южное дерево с колючими листьями и тёмно-красными ягодами.
Hollywood (англ.) – остролистовый лес.
Голливуд (1) – обрусевший вариант произнесения английского слова Hollywood.
Голливуд (2) – район в северо-западной части Лос-Анджелеса (с 1910 г.). До этого – официально был городом (с 1903 г.). Когда-то – частное владение в сельской местности, названное так его хозяйкой миссис Уилкокс. В последние десятилетия прошлого века территория Голливуда сократилась. Сообщается, что название было дано в честь того места, где про-живала чикагская приятельница миссис Уилкокс. Однако есть и другая точка зрения, что миссис Уилкокс была под сильным впечатлением от тех самых вечнозелёных деревьев с колючими листьями и тёмно-красными ягодами, которые в изобилии росли здесь, в её собственном "поместье", только что приобретённом её супругом мистером Уилкоксом, прогибиционистом из Канзаса. Возможно, конечно, и третье, что оба вышеназванных обстоятельства повлияли на решение миссис Уилкокс.
Голливуд (3) – название киноиндустрии и вообще киномира США, история которых – территориально – связана, прежде
всего, с районом Голливуда.
2 Справедливости ради следует заметить: и внешне, и событийно Голливуд в настоящее время не такой, каким был при появлении этой поэмы, особенно Бульвар Звёзд. Живой легенде пытаются вернуть былую славу и притягательность
3 "Парамаунт Пикчез" – одна из старейших киностудий в Голливуде. Основана в 1914 г.
4 ...милый шоумэн... – Сид Грауман (1879 - 1950), замечательный мастер шоубизнеса, а также известный владелец кинотеатров, в том числе и "Китайского".
5 Гриффит, Дэвид Уорк (1875 – 1948) – выдающийся американский кинорежиссёр, положивший начало современному художественному кино. Наиболее значительные работы – «Рождение нации» и «Нетерпимость». В первом из них рассказано (увы, с расистских позиций, хотя сам Гриффит отрицал, что он расист) о событиях Гражданской войны и послевоенных лет. Во втором – переплетаются четыре совершенно разных сюжета: евангельское повествование о распятии Иисуса, история Вавилона в период нашествия персидского царя Кира, события Варфоломеевской ночи и эпизод из современной американской жизни.
6 Knickerbocker (англ.) – 1) потомок голландских поселенцев в Нью-Йорке; 2) житель Нью-Йорка.
7 Бинго – игра типа лото.
8 Mount (англ.) – возвышенность; холм; гора.
Олимпус-Маунт... – Маунт-Олимпус, один из престижных районов на Северо-западе Лос-Анджелеса. Иногда печатные источники и ныне включают его в границы Голливуда, как, впрочем, и некоторые другие территории городов Лос-Анджелес и Западный Голливуд. Очевидно, символически, ориентируясь на старые границы Золотой эры Голливуда, а то и более ранние.
9 ...ни Карл, ни Уолт... ни Эдгар... – Карл Сэндберг (1878 - 1967), Уолт Уитмен (1819 - 1892), Эдгар По (1809 - 1849).
10 Герань, журавельник. Название – geranium – происходит от греческого слова, означающего журавль.
11 Эшольция – о ф и ц и а л ь н ы й цветок штата Калифорния. На английском имеет два названия, которые буквально переводятся как калифорнийский мак или золотистый мак.
12 ...и Санта-Ана... – ветры Санта-Ана; сухие, горячие и очень опасные ветры, с которыми хорошо знакомы жители Южной Калифорнии, в том числе в графстве Лос-Анджелес.
13 Сон-трава, прострел – о ф и ц и а л ь н ы й цветок штата Южная Дакота. Буквальный перевод с английского – пасхальный цветок.
14 ...вороньи лапки... Одно из англоязычных названий лютика – crow's foot, что в переводе означает воронья лапка. Таков рисунок листьев этого цветка.
15 Pound (англ.) – фунт; 453,6 г.
ПОЭМА О ЛЮБВИ
Глава I (частная)
Окраина.
Краюшка.
Край земли.
Чертог любви - смиренное кладби́ще.
Простите все, кто в землю эту лёг -
моя вина без срока и без меры.
Я поздно начинаю понимать,
что только глубина гостеприимна:
она не отвергает никого,
травой,
листвой
и снегом укрывая
того, кто так нуждается в тепле -
но лишь в земле себе находит место
(и это не цинизм, это - жизнь).
Наступит время, в свой черёд я тоже
умру, в краю родном или чужом,
частицей распылённого народа,
услышавшего первым на земле:
«Друг друга возлюбите! Люди - братья!»
А толку что? Не поняли они.
Да что они, когда весь мир не понял!..
Но те пошли сквозь смерть и клевету,
сквозь толпы лжесвидетелей продажных
всех рангов - от писак до королей,
сквозь град каменьев и мороз презренья,
имея право только торговать
и быть за это битыми особо
(кто знает диалектику, тому
все следствия понятны без причины),
сквозь роскошь соплеменников своих,
забывших наставления пророков
в пустых мечтах о золотом тельце,
сквозь их высокомерие и глупость,
по камню разрушающие Храм.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот идёт армада добровольцев:
чеканна поступь и тверда рука
в пространстве, освещённом для забавы.
И выдохнет последний иудей:
«Они клялись Любовью, убивая...»
Глава II (общая)
Спи, дедушка. Земля прощает всех.
Гонителей прощает и гонимых.
И тех, кто не обрёл своей земли...
Но я пытаюсь вспомнить, что забыто,
познать горчайший опыт и ещё
до Страшного суда успеть хочу я
новейший из заветов написать,
пока, букварь истории читая,
ослепну от невыплаканных слёз.
И людям я скажу: «Побойтесь Бога,
коль совесть в вас мертва или молчит,
детей и внуков, что ли, пожалейте:
настигнет и убьёт их ваше зло,
безудержное поношенье ближних.
Я истину узнал и всех прошу:
друг друга возлюбите. Люди - братья.
Неужто мы и впрямь не видим, что
потоп кровавый заливает землю,
что нету никого и лишь ковчег
бежит по крови без единой твари?
Но чудом уцелевших я прошу:
друг друга возлюбите. Люди - братья.
Да не подымет брат на брата меч.
Иначе - смысла не было родиться.
Не зря ведь станем равными в земле,
а дальше - лишь одна Любовь зачтётся:
себя, что ль, пожалейте, наконец!..
Поверьте мне: я - хуже вас, не лучше, -
но ста́рее на многие века,
и мне известен ваш конец бесславный,
коль вы не образумитесь теперь.
Пока еще не поздно, повторяю:
поймите, что огромный этот мир,
всё прошлое и будущее ваше,
творенья ваших предков, их судьба,
вы сами, ваши дети, ваши внуки,
всё, что доступно вам, - не больше, чем
одна-единственная капля крови.
Поймёте ль, наконец, как вы слабы?!
Вам кажется вершиной мирозданья
любое ваше действо, даже блуд.
А всё так просто: ведь огонь и ветер
ту каплю крови обратят в ничто».
Спи, дедушка. Вот-вот родиться должен,
кто нас Любовью всех объединит.
Но коль от скверны слух свой не очистим,
то повторится всё. В который раз!
Да только нет в запасе даже века...
Но, слава Богу, на своей земле
надеяться и стены помогают;
зелёной ветки неубывный свет,
спокойный взгляд темнеющего неба,
легчайший звук, слетевший с чьих-то губ,
измученную напитают душу.
Спи, дедушка. Я буду приходить.
Земля одна у всех. На ней - мы дома.
1988
ФУГА
Опыт сатирической поэзии,
а также подражания новейшей классике
Январь. Стоят октябрьские дни
на тихоокеанском побережье.
Зима калифорнийская глупа:
рябина к пальме тянется ветвями,
кричит: «Ребята, не Москва ль за нами?!»
Вотще... Кругом - Пасифик-Палисад1.
Рябая речь. И псы - пис-пис. И пис-
фул вью2, покуда хватит взору.
Но я люблю тебя, чужая жизнь -
не в долг и не согласно приговору,
без оговорок и без укоризн.
Уютные дома, как теремки,
построенные сильными руками
из дерева, из камня, из всего,
что создаёт иллюзию покоя
в душе и даже сам покой
в душе твоей, когда ты счастлив в браке...
С бассейном дом. Лужайка. И собаки,
теперь уже другие, но опять -
за старое, покуда хватит взору.
В окне двойнят укладывают спать.
Выходит дядя Стёпа в маске Зорро
и без свистка. Наверно, шоумэн.
Он здесь родился. Выучился. Вырос.
Коммерции неугомонный ген
гуляет по стране как батька-вирус.
Hello тебе, American Мечта!
Я узнаю тебя во всём величьи,
когда вперёд, насупившись по-бычьи,
ты ломишься, прекрасна и сыта.
С рекламы века смотрит психбольной.
Нет, мастер так не думал. По идее
он создавал, допустим, Моисея,
ведущего народ до фирмы «Флинт».
При этом Моисей (и в этом - финт!)
загадочность, напор и сексуальность
в себе как бы таит. Но глаз овальность
вопит: «Модель - всего лишь психбольной».
Так и живём. А пару лет назад
жена прелюбодея и садиста
супругу отхватила тесаком
полчлена и швырнула в водоём.
Трагедия. Он сам был виноват.
Сработано по совести и чисто.
Полиция. Пожарные. Врачи.
Потом и водолазов подключили.
На дне одни коряги да трава,
да рыбы с изумлёнными очами,
мол, что вы - этот здесь не проплывал.
Народ стоит смущён: ни член ни чёлн
плывёт в сияньи звезд по воле волн,
качается и пузыри пускает,
людей и рыб к себе не подпускает.
Однако изловчился водолаз
и показал, что значит высший класс.
Его несли торжественно из леса
полиция, врачи и даже пресса,
боролись сутки сообща за жизнь
отринутых грядущих поколений.
И вот вокруг пришитого страна
опять сплотилась в общем любопытстве,
душевном сладострастии, бесстыдстве...
Хозяина ж показывают всем
журналы и ТВ как нацгероя.
Куда там Сталинграду или Трое...
А парень шутит, что теперь гарем
заводит он в связи с возросшим чувством,
что всё - ОК и счастлива жена
и что они простили всё друг другу.
И снова рукоплещет им страна -
кто просто, кто от скуки, кто с испугу.
НО ВСЕМ НАРОДОМ ПОИМЕЛИ ФАН3.
Однако же чего-то не хватает.
Хотя здесь всё... и даже то, чего
нигде и никогда. А здесь - навалом.
И только жаль, что слово “президент”
звучит уже почти “презервативом”4.
А не должно. Упущен был момент.
Не лезьте, сударь, больше к этим дивам.
Как можно-с! В Вашем возрасте! Любой
бывалый школьник знает их повадки -
и в бешенстве он потому затих.
Где у нормальных женщин шейка матки,
у них - ошейник. Берегитесь их!
Не забывайте, сударь, вы в стране,
где пиццу рекламируют под Баха.
Мол, то и то - вершины. А куда
забраться легче - ёжику понятно
и даже тем, кто им пока не стал,
но шанс имеет, ибо есть реклама,
Капитолийский холм и Голливуд.
И всё же я приветствую тебя,
странноприимный дом, где - пусть не рады,
но улыбнутся и возьмут в страну.
А если ты не любишь их парады -
закрой глаза. Но им - не ставь в вину.
Здесь, в сущности, борьба за выживанье:
не в смысле революций и жратвы,
а в смысле утоления желаний
...и чтоб росла картошка без ботвы.
1999
1 Рай на земле. Находится в Южной Калифорнии, в графстве Лос-Анджелес, возле океана и гор.
2 Peaceful view (англ.) - тихий, спокойный вид.
3 Fun (англ.) - веселье, забава; развлечение.
4 Исторически эта метафора устарела, но биографам и некоторым категориям аналитиков может пригодиться.
РУБЕН
Не только историческая справка и не только от автора
ЗЕМЛЯ – «населённая людьми третья по расстоянию от солнца планета солнечной системы» (Брокгауз и Ефрон), «один из миров или несамосветлых шаров, коловращающихся вокруг солнца» (Вл. Даль). Амери-ка – часть света в Западном полушарии планеты Земля. США – страна в Северной Америке; омывается на За-паде водами Тихого океана, на Востоке – Атлантиче-ского океана. Лос-Анджелес – город на юге Тихооке-анского побережья США, в штате Калифорния. Распо-ложен на узкой прибрежной низменности, окаймлён-ной горами Сан-Габриель, Санта-Моника, Санта-Ана. Одна из главных «приманок» города (и графства Лос-Анджелес) – Голливуд. Но своё название американ-ский кинобизнес позаимствовал у района, с которым столь тесно связана его история. Несколько лет назад в Голливуде был открыт грандиозный торгово-развлека-тельный комплекс «Халивуд энд Хайленд» с киноцент-ром «Кодак», построенным специально для оскаров-ских церемоний, которые проводятся там с 2002 г. В самом Голливуде тоже есть несколько районов. Мале-нькая Армения – официальное название одного из них: это место компактного проживания значительного числа эмигрантов из Армении. Среди достопримечате-льностей Маленькой Армении – Барнздалл-парк на Холме Олив, купленном Алиной Барнздалл в первой четверти прошлого века. Она родилась в Пенсильвании в семье крупного нефтяного предпринимателя Теодора Барнздалла, в честь которого и был назван парк. Зани-малась театральной режиссурой, благотворительностью, много путешествовала. Мечтала собрать в Лос-Анджелесе лучшие театрально-художественные силы Америки. Надо полагать, именно с этой – в первую очередь – целью был приобретён Холм и задуман архи-тектурный комплекс на нём. Планы Алины Барнздалл по использованию парка и построек на Холме Олив так и остались по большей части неосуществлёнными. В конце 1926 г. Алина принимает решение передать зна-чительную часть территории Холма и почти все пост-ройки Департаменту парков и отдыха г. Лос-Анджелес (финансовая сторона соглашения – если она была – мне неизвестна). Никто, по мнению архитектора, не мог бы с уверенностью сказать, что именно, в конечном итоге, скрывалось за этим решением – покинуть Холм и Дом на Холме. 15 лет, с 1927 по 1942, во дворце (Доме на Холме) располагался Калифорнийский клуб живописи. В дальнейшем дворец и комплекс использовались и про-должают использоваться, в частности, и как художест-венная галерея, и как театральная сцена, и как Центр де-тского и юношеского творчества. Здесь – один из сгуст-ков современной культурной жизни города и графства, хотя, конечно же, это не совсем то, о чём когда-то меч-тала мисс Барнздалл. В конце девяностых я привёл в этот парк свою дочь Алину, надеясь определить её в тамошнюю литературную студию и ломая голову над значением загадочного индейского (как мне казалось) слова «барнздалл». Я ещё не знал, что это всего лишь европейская фамилия первой хозяйки этих прекрасных сооружений, которую звали так же, как и мою дочь. Ос-таётся лишь добавить, что, по мнению ряда выдающихся исследователей человеческого духа (таких как Мирча Элиаде, например), Холм Олив – Священное место.
2004
I. Бражники
|
– Эмиграция, дорогой мой, – это особая форма жизни.
– Дурак ты. Это особая форма смерти.
– Козёл ты.
– Сам козёл.
Из подслушанного пьяного разговора |
1
Из Маленькой Армении - страны,
раскинутой на плитах Голливуда,
глядят на мир два мёртвых изумруда -
глаза Рубена,
миру не видны.
Когда пришёл конец долготерпенью,
он камнем стал -
с плитою и ступенью,
чтобы хоть так до той поры дожить,
когда не нужно брата сторожить
или палить в него из чувства долга,
но можно жить -
зажиточно и долго,
не жертвуя достоинством взамен -
как людям и положено.
Рубен,
единственный среди последней смены -
знакомых и друзей - одновременно
был умница, москвич и армянин.
Он Пушкина любил и нежность вальса
и красным становился, как рубин
в оправе чёрной, если напивался.
2
Нам только в сказках удавалась власть.
Пихали нас то в строй, то в перестройку.
Поставил Ельцин Горбачёву двойку.
А Тройку – снова хлысть!
И понеслась...
Рубен ещё подумал для порядку.
И вот однажды, сделав физзарядку,
он принял душ,
поел,
надел штаны –
и тихо выпал из родной страны,
которая очнулась и пропала,
как Рим какой-нибудь иль Вавилон.
Бывает так, youknow1 –
как не бывало:
ни в Мире,
ни над Миром,
ни в ООН.
3
Мы с ним сдружились при землетрясенье
и праздновали целый день спасенье.
Он пил и говорил, как счастлив был,
хотя систему-суку не любил.
Но жизнь ведь не была куском системы.
Совсем наоборот. «А нынче где мы?
Ну ладно. Будем живы! По чуть-чуть».
Мы выпили по новой. Водки жуть
ужалила мозги. Теперь увольте:
отсюда – никуда на старом «кольте».
Рубен вдруг стал похожим на овал,
однако же по пиву заказал –
но более гонял по кружке пену.
А я был пьян и спьяну плёл Рубену,
что он неправ, что и в чужой среде
всё лучше, чем под страхом иль нигде.
4
В его районе – что ни дом, то скрепка
задумок и замашек всех времён:
барокко, пролетарский Парфенон,
тюдор, неоготическая лепка...
Как будто город жил за семерых
и каждою безделкой громко хвастал –
от мраморных классических пилястр
до арок мавританских расписных.
В Лос-Анджелесе контуры глубинны
и стили чётким слогом говорят:
Зиг-Заг модерн – из выбеленной глины.
Египетский – с пилонами фасад.
Но сам Рубен предпочитал бунгало –
с лимонами и миртовым кустом.
Надеюсь, это вас не напугало?
Вполне себе одноэтажный дом
с покатой крышей, маленькой верандой
(дом, кстати, тоже очень небольшой,
но – как у наших принято – с душой
и – на дверях – с рождественской гирляндой).
Напротив – свод, мозаичный «роллс-ройс»,
дрожащая в глазури терракота
над булочной, принадлежащей Отто
и Гагику из штата Иллинойс.
А вот Рубен – с лимонами, в бунгало.
На что ему весь этот ар-деко?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я жил не рядом – но недалеко.
И это – вместе с выпивкой – сближало.
Однажды он привёл меня к холму
в районе Голливуда и Вермонта.
«Мы, – говорит, – с тобой у горизонта.
К нему теперь давай – по одному».
Я оглянулся (кто-то тихо свистнул)
и в новое пространство тело втиснул.
В пространстве том царил Рубен Зарьян.
Гармония (хотя б один изъян!).
Зеленовато-серые оливы
так ласковы, мудры, неторопливы,
что хочется к оливам на постой.
Горят неопадающей листвой
в густом закатном свете эвкалипты.
Рубен, останься здесь – и не погиб ты...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Эй, где ты? – за плечо трясёт Рубен. –
Давай не ждать от жизни перемен,
чтоб и дальнейший опыт не был горек,
а сядем-ка за чудный этот столик».
Мы пили охлаждённый «Абсолют»
из пластиковой для воды бутылки.
Две бабочки летали, легкокрылки,
усиливая красками уют.
Поэтому и нам легко там было.
Рубен ещё поддал и продолжал:
«В начале века этот холм купила
прекрасная Алина Барнздалл.
Дворец – творенье Фрэнка Ллойда Райта2.
Здесь каждый штрих – по замыслу творца.
Вон солнце водоёмное пылает,
лучами окунаясь в глубь дворца.
Прислушавшись, ты можешь слышать пенье
ритмичных линий сдвоенных колонн
и слышать белый сад. Он застеклён,
но всё передаётся от ступеней.
Райт слухом точность глаза поверял,
звук музыкальный превращая в форму.
Он был творцом! А токмо для прокорму
пущай корпит какой-нибудь фигляр.
Но (поделюсь ещё одним секретом)
всего важнее в сотворенье этом
продолговатых окон глубина,
в которых бездна светлая видна –
влияние архитектуры Майя...»
И, палец указной ввысь воздымая,
ремень ослабив, ворот расстегнув,
Рубен от всей души промолвил: «Уф-ф!..
Давай теперь за Фрэнка и Алину.
Уж пить так пить. Чего тянуть резину?
Вокруг прозрачно, тихо и свежо,
поэтому сидим так хорошо,
в волшебной влаге созерцая марево.
Дворец назвали, кстати, Холикок –
любимый у Алины был цветок.
По-нашему – просвирник. Лучше – мальва. Но
нежнее мальвы – розовый алтей.
Здесь нынче Центр творчества детей;
почти социализм по Голливуду.
Ещё б узнать, где тут сдают посуду,
и станем жить, как жили мы в Москве».
Рубен, забыв по пьяни о жратве,
совсем раскис и нёс такую ересь,
что мухи дохли, в жизни разуверясь.
По счастью, я уснул быстрей его,
оставив бедолагу одного.
5
В поместье (бывшем!) автора «Тарзана»
он женщину по имени Сюзанна
тягучим пивом щедро угощал
и жизнь, как на подносе, упрощал,
мол, ни обогащенья, ни общенья…
«Пьём, чтобы уж совсем не одичать.
Как пишет наша местная печать,
не жизнь, а мышечное сокращенье».
Блатная роспись прыгала со стен.
Я пил себе и не мешал задире.
«Живём, как эхо, в параллельном мире,
а думаем, что з д е с ь! – гремел Рубен,
плечо к плечу Сюзанну осязая
и слёзным взором жизнь обозревая. –
Окэй, кто в эмиграции не труп?..
Тупой... богатый... да ещё влюблённый.
К несчастью, не богат я и не глуп, –
вещал Рубен как равноудалённый
от первых двух трагических причин. –
Но я ещё могу, – шумела третья
причина, выдыхаясь в междометья,
типичные для выпивших мужчин, –
ещё могу любить и даже больше! –
(Рубен кричал, краснее став и толще.) –
Могу кормить и содержать семью...»
И, краба зацепив очковой дужкой,
в глубоком размышлении над кружкой
и столика пивного на краю
застыл Рубен. Молчала рядом Сюзи,
прекрасные глаза ночные сузив.
Потом сказала: «Мне пора идти.
Не надо провожать, Рубен. Прости».
Её семья, армяне и славяне,
уехала когда-то из Баку.
«Ещё увидим что-то на веку, –
шутил отец, – когда сотрём все грани».
Он много пил. Пил водку, не вино,
оправдываясь тем, что, мол, сапожник,
и грозно погружал себя на дно,
колебля шило, как толпа – треножник.
Всю прелесть Закавказья и Руси
в себя впитала юная Сюзанна.
Ей слал цветы беглец из Тегерана,
владевший доброй дюжиной такси.
О ней мечтал родившийся в Нью-Йорке
хозяин казино «Нью-Йорк, Нью-Йорк»...
Да что там говорить – такие волки,
что наш Рубен вздохнул и приумолк.
Предельно ясно всё – как на экране.
В конце концов, Рубен не враг Сюзанне.
Она душою вся была в Москве
(хоть грешным телом тяготела к персам),
но г о л о в а н а м д р у г.
А в голове –
сплошной Нью-Йорк. Всё остальное – хер с ним.
II. Свадьба и сон после свадьбы
1
Вот свадьба и счастливая чета.
Рубен был после водки и джакузи.
В бразильских звёздах3 вся сияла Сюзи –
его американская мечта.
Ни тостов, ни речей Рубен не слушал,
а вёл себя, скорее, как маньяк:
на водку налегал и на коньяк
да груды овощные грозно рушил.
К несчастью, он тогда мне позвонил –
со свадьбы этой, прямо из «Нью-Йорка» –
и тут же выпил, трижды крикнул «Горько!»...
... и cellarphone4 в жаркое уронил.
Под огненными зёрнами граната
немедля попритихли шашлыки.
Набычились говяжьи языки
в орнаментах горошка и шпината.
Рубена осудили, побледнев,
рулет мясной и бастурма мясная;
и пышные ацханы5, восседая
в глубоких блюдах, выразили гнев.
Пудовые форели из Севана
задвигали зрачками как-то странно
и медленно, для пущей остроты,
сомкнули размороженные рты.
Они сожрали бы Рубена с хрустом,
да роль у них не та. Как свет из тьмы,
по листьям виноградным и капустным
струился драгоценный фарш толмы6.
И словно все продукты в этом зале
сошлись в одном и, не жалея сил,
съедобными телами восклицали:
«Подумайте! В жаркое уронил!!!
Его готовят повара с любовью
на радость вашим чувствам и здоровью!..»
Рубен стоял, как вымокшая моль.
Ему казалось, что копилась боль,
где в луке, масле и кристаллах соли
слезились горки розовой фасоли.
И вот уже чуть видимая мгла
на все на эти кушанья легла,
свободно распластавшись на цыплятах
с подливами и на молодцеватых
фазанчиках с добавкою вина,
а также
на гусях,
пеструшках,
на
прожаренных аж до слюны тжвжиках7.
Рубен глядел на маленьких врагов,
с укропом,
под петрушкой,
в базиликах, –
от вырезок до отварных мозгов.
2
Горячий соус брызнул на таксидо,
сосед вскочил со стула, заорал,
Рубен в ответ зацвёл, как минерал,
и чуть было не началась коррида
среди ацханов, шашлыков, толмы,
среди форелей, спаржи и тжвжиков,
но... дабы не смущать ничьи умы
и в утке вилкой дырок понатыкав,
Рубен сказал: «Прошу меня простить»,
невесту в щёчку чмокнул и – фьюить,
исчез в ночи на старом мотоцикле.
Когда коньяк и страсти поутихли,
но лишь покалывал обиды жар,
он вдруг увидел свой родной бульвар,
подобный ядовитому анчару.
Летел Рубен, как мушка, по бульвару.
Клубятся кучевые облака.
Над крышей сувенирного ларька
висит луна, как детское корыто.
Зелёным светом улица залита.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На плитах Славы голливудских звёзд
молился негр, стоя в полный рост,
как чёрная скала в ночи живая,
и в такт молитве тихо подвывая.
Молясь, он озирается вокруг,
и чётки скачут в бездне чёрных рук.
Рубен подставил ветру подбородок.
Слоны с вершины киноцентра «Кодак»
торжественно ему кивали вслед –
и погружались в изумрудный свет.
Рубен летит. Мир больше не расколот.
В его душе светло, как в Книге Руфь.
Он давит на педаль, сбавляя скорость,
и видит, на Ла Брею повернув,
толпу людей вокруг скульптурной группы.
Они стоят, облизывая губы,
и смотрят зачарованно вперёд:
дивится и любуется народ.
Четыре металлические дивы
не клонят долу головы, как ивы,
под натиском крутых житейских бурь,
которым есть одно лишь имя – дурь,
а гордо головами держат купол.
(Рубен ещё подумал: «Ну и глупо...
...и тётки эти... и дырявый свод...
Задуман, видно, был громоотвод...»)
На купол помещён четырёхгранник
(почти что бесполезный – как охранник),
являя миру имя: Г О Л Л И В У Д.
Рубен подумал: «Так наш век зовут,
хотя получше имя есть у века...»
Но купол был сильнее человека.
Электробуквы – строго – к ряду ряд –
на все четыре стороны горят.
Металл покрыт отличной серебрянкой,
фигуры замечательны чеканкой,
есть надписи под ними: whoiswho.
MarilynMonroe порхает наверху.
(Сработана под бабочку фигурка
и светится, как огонёк окурка.)
3
Рубен припарковался, покурил,
текилу из горла́ уговорил,
поглядывая, нет ли рядом стражи,
и, чтоб совсем избавиться от блажи,
отвергнутый навек и подшофе,
заходит в мексиканское кафе,
где четверо, музы́кой душу муча,
на все лады поют «Бэса мэ мучо…».
В меню взор отуманенный вперив,
он слушает пластиночный мотив...
Классический квартет «Лос-Компаньерос»,
хмель в голове, по телу бродит эрос...
Счастливый час – не нужно никуда.
Прекрасна ты, стоячая вода,
когда после заката в окнах серо
и день – как кот, шмыгнувший под сомбреро.
Дрожит в огнях витражное стекло.
Так сладко, так душисто и тепло
идёт за «Маргаритой» «Маргарита»;
и вот уж прощено всё и забыто –
уснул русскоязычный человек.
Ему приснилось море. Пляж. «Артек».
Он не хухры-мухры здесь, а вожатый!
(простой, интеллигентный, незажатый),
глядит туда уж целых пять минут,
где голые красавицы плывут.
Глядит Рубен – и не отводит взгляда.
Глядит – и ничего душе не надо,
как будто т а м, в волнах, не телеса,
но одухотворённая краса –
воздушная, нездешняя,
т а к а я,
что только бы глядеть, не окликая.
Однако кто-то «Ба-бы!» закричал;
кораблик навернулся о причал,
и всё поплыло – по воде и в жизни.
Рубен три слова молвил в укоризне
и три ещё добавил горячо.
Вдруг –
тело чьё-то чувствует плечо:
пред ним стоит одна из тех красавиц
и крутит у виска прозрачный палец:
«Ругаешься зачем? Пошли со мной.
А там, захочешь, стану и женой.
Мы вместе будем плавать на закате,
счастливые, как дети на плакате».
Рубен в ответ: «Зачем оделась ты?
Как не бывало прежней красоты –
бесплотной красоты, когда нагая,
и свет струится, линии сгибая...»
Тут небо потемнело. Перекат.
Красавица забыла про закат –
и ну за камни прятаться от грома.
Шумело море как-то незнакомо.
Там в кителе усатый черномор,
сошедший, как с ума, с Кавказских гор,
стоит над опупевшим Аю-Дагом
и всех туда зовёт кровавым флагом.
Вождь. Повелитель. Нынче – имярек.
Он прибыл по заданию в «Артек»
и щурится, по сторонам глазея,
как раньше – на трибуне мавзолея.
Он только что оставил кабинет,
г д е н е б ы в а л н и к т о.
Один портрет
висел. Теперь одна осталась рама,
всё время повторявшая упрямо:
«В Политбюро ЦК ВКП (б):
из пункта «А» отправишься в пункт «Б».
Без шума постарайся, без акцента.
Вот свёрток – плащ-палатка из брезента.
Вот сабля, пистолет и карандаш.
Давай, Товарищ! Стал «Артек» не наш».
И вот он здесь – без шума, без акцента,
во власти весь текущего момента...
Рубен кричит во сне и входит в раж:
«Ни шагу дальше! Это смерть, мираж!»
Но, видимо, с иной какой-то целью
шли дети, будто капли за капелью,
стремясь рядами стройными вперёд.
И понял вождь: не марш здесь, а исход.
Под барабанный бой и звуки горна
шли дети по крови под коркой дёрна,
и вдоль могучих белых валунов
под возгласы акульи «Будь готов!»
входили в обжигающие воды
во имя Братства, Счастья и Свободы.
Зелёный свет повсюду проникал
и шествие всё глубже увлекал.
Шли дети, взявшись за руки, из лета
и тоже становились частью света,
шли так, как нам предсказывал Чингиз,
туда, где огибают волны мыс
и блещут первые лучи восхода,
где ждут всех Братство, Счастье и Свобода.
Играет горн, и барабаны бьют.
Всё чётко – по закону светотени.
Тела неотличимы от растений.
Друг другу дети отдают салют.
«Лазурная», «Жемчужная», другие
дружины сдвинулись. И паруса тугие
вознёс их защищающий фрегат,
чтоб каждый знал: теперь нельзя назад.
Вот, покидая водяные норы,
всплывают по-русалочьи «авроры»
из рыбьей чешуи и янтаря.
Грохочут, опускаясь, якоря.
Матросы-петухи под ку-ка-ре́-ку
прямой наводкой лупят по «Артеку»
и, красочно пространство обагрив,
к финляндским берегам спешат,
в залив.
Плывут через моря и океаны
попавшие под залпы барабаны,
и ставший чёрным одинокий горн –
как царь на берегу пустынных волн.
К утру покрылся розоватым туфом
погибший детский город под Гурзуфом.
Летают чайки. Плещется прибой.
И горн играет сам себе «отбой».
Рубен бежит, работая локтями
(он в шортах, с красным галстуком, в панаме),
хватает горн – и ну в него дудеть...
Но больше не зовёт, а плачет медь.
Рубен грызёт мундштук и тоже плачет.
Да толку что? Никто здесь не рыбачит.
Не пьёт вино. И не играет в мяч.
Все убыли. А ты, Рубен… поплачь.
III. Голливуд навсегда
1
– Wake up, amigo! Time to close, buddy.8
– Да отвяжитесь от меня вы, бляди, –
Рубен по-русски говорит в упор.
– Hey, Edwin, get him out, por favor9.
Подходит guard10 – квадратный филиппинец,
в кармане пряча кулака гостинец,
но улыбаясь: «Рад вас видеть, сэр.
Как переводится СССР?
Нас очень испугали ваши хрипы.
Кафе закрыто. Счёт включает типы»11.
Ещё добавил что-то про такси,
в ответ услышав грубое «Мерси!»
2
Рубен, сам-друг (хоть и не вяжет лыка,
шатается, как дверь, и смотрит дико,
как зверь), без помощи выходит вон.
Его теснит народ со всех сторон.
Гуляет Голливуд! Стоит бездомный
и лезет к людям с кружкою бездонной –
и оба неказистые на вид.
Он с этой кружкой целый день стоит,
за смену только доллар заработав.
Рубен подал бы. Но сейчас ему
сквозь пару слёз мужских и полутьму
мерещится фонтан «Любовь народов»,
где прежде – столь приятное толпе
в серебряной сияло скорлупе.
Зеваки. Служка травку поливает.
– Ты что, Рубен?
– Да ничего, бывает.
Бывает, что приснится чепуха.
Откуда, к чёрту, здесь ВДНХ?
Не так уж много выпил в самом деле. –
Фигурки же вдруг ожили, запели
и двинулись кружком, как карусель.
– Ты что, Рубен?
– Да ничего, в постель
пора. Домой. Не сплю, как надо. –
При сих словах пропал пустой фонтан.
Но как заря-утопия всех стран
возникла Веры Мухиной громада.
Рубен стоит, как в эту землю врос.
Качается и ухает колосс.
Гудят станки вокруг, шумят колосья;
ОН и ОНА сквозь всё многоголосье
идут серпить, а после – молотить.
А после – пить и новый мир лепить.
Решимостью полны слепые очи.
Идут вперёд крестьянка и рабочий,
чтоб люди были счастливы навек,
чтоб дети были, внуки. Был «Артек».
Пластичны и народны в полной мере –
вперёд и вверх. Пусть не страшат потери!
И тут Рубен, очнувшись от потерь,
так и присел: «А эти где теперь?»
Колхозница в ответ: «Нашли лазейки.
Мне всё едино. Я из нержавейки.
Напарник тоже.
В остальном – беда.
Не актуален ЧЕЛОВЕК ТРУДА.
Забыты космонавты и комдивы.
Идёт обмен веществ. Там – ваши дивы».
Рубен напряг глаза, как только мог,
и видит: кто-то шустрый между ног
рабочего (то лысый, то бровастый,
а то – усы) ему сигналит: «Здравствуй!» –
воздев ладошку тыльной стороной.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
– Так вот кто виноват!.. Ну, гад, постой.
А тот, трёхглавый, разошёлся пуще:
«Давай, Рубен, сюда. Будь в самой гуще».
Визжит, хохочет, глазками косит.
На мощном торсе рация висит.
Рубен узнал в нём главного героя
террора, оттепели и застоя
и, больно сжав над головой кулак,
направил к мотоциклу пьяный шаг.
Он не был кровожаден и опасен,
подумал только: «Вот собью вождя,
к а к в г о р о д к и, –
и станет мир прекрасен,
и свет гасить не надо, уходя».
Он трижды, для порядку, пробибикал,
вскочил в седло, с подвизгом газанул –
и взвился, будто в сказке, мотоцикл,
зевакам оставляя дым и гул.
Никто не закричал ему вдогонку:
«Рубен, опомнись, это не вожди,
а страж порядка из Эл-Эй-Пи-Ди12»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он лихо проскочил бензоколонку
и всем был виден – счастлив, смел и горд,
как маленький солдатик на ученье.
Но в тот же миг воскликнул «Что за чёрт!»
отличник БПП13 сержант Дик Чейни.
Он наголо острижен и броваст.
Усами он – ни дать ни взять – Будённый.
Страну свою в обиду он не даст –
он, англосакс, в Америке рождённый.
Давай, хирург14! Преступник за рулём.
Джек-Потрошитель. Змей-Горыныч лютый.
Не видя светофоров, напролом
летит как смерть… А здесь – гуляют люди.
Ночь. Голливуд-бульвар. Дуэль. Финал.
Замри навеки, стрелка часовая!
Как статуя Свободы, Дик стоял,
страну от хулигана защищая.
За ним народ, порядок и закон.
За ним – Аллея Славы Голливуда.
Он пристально туда глядит, откуда
преступник стал наращивать разгон.
Рубен во тьме напряг упрямо икры,
то бледный, то зелёный, как базальт.
Горит луна. И золотые искры
конёк железный сыплет на асфальт.
Тогда сержант, душою молодея
и сердцем уносясь под облака,
прицелился – и в колесо злодея
отправились три пулевых плевка.
Железный Горбунок проржал чего-то
и, покружившись, дал смертельный крен.
Слегка помялась новая «тойота»
(безлюдная, по счастью). А Рубен,
отвергнутый простым рабочим людом
за скорость и опасную езду,
взлетел, как воробей, над Голливудом –
и прямо шлемом в чью-то там звезду.
3
Родне спасибо – помогли деньгами:
уйти с невозвращёнными долгами
мужчине, армянину, не к лицу.
Польстить желая, видно, мертвецу,
чудак какой-то чиркнул на могиле:
«Пришёл. Увидел. Напугал. Убили».
(Как видите, сюжет поэмы прост.)
Не отрываясь от родного древа,
лежит Рубен на «Hollywood Forever»15
среди сенаторов и кинозвёзд.
Покой. Трава и небо. Кипарисы.
Даг Фербанкс16. Бенни Сигел17. Джо Дассен18.
Соседи – дай Бог каждому, Рубен.
И знаешь, всех нас губят компромиссы.
Поэтому я тихо помолюсь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Барев,19 Рубен! Инч норутюн?20 Что слышно? –
Он скажет: «Нуинна,21 брат. Бари луйс!22
Вот похороны только – слишком пышно».
Эпилог
Лос-Анджелес – оранжевый мираж.
Магическая смесь норвега с майя.
Игла стальная.
Грот оглохший.
Блажь
подземных бурь.
Гоморры тень хромая.
Ты – всех культур недолговечный сор
и всех религий диалог невечный,
фиеста у воды и тёплых гор,
простор беспечный… да рецепт аптечный.
И ни-ку-да отсюда не уплыть:
конец земли на Тихом океане.
Ты ловко усмиряешь плоть и прыть –
не глядя и при общем ликованье.
Осталась только точка, где светло.
К тебе иду, прекрасная Алина.
Ты – сон забытый.
Бабочки крыло.
Ты – полдня золотая половина.
Прекрасная Алина Барнздалл,
цветок далёкий, Розовая Мальва...
Нам Бог при жизни встретиться не дал,
а что там после... не скажу. Да мало ль
что может выйти – в Жизни и Потом.
Пожалуйста, смотри там за Рубеном.
Я сам не доглядел – и грянул гром.
Он не был подготовлен к переменам.
Прощай, Рубен, великий гражданин,
погибший за великую идею.
В крови лежал ты на Земле, один,
убитый и приравненный к злодею.
Найдёшь ли утешение в тиши?
Молчит гостеприимно галерея,
где спит Рубен, чужие камни грея,
хоть нет ни жизни в теле, ни души.
Всё прошлое его (всё-всё, не вкратце,
всё бывшее) не обратилось в прах,
но, как потухший кратер Арагаца23, –
живёт себе в прозрачных ледниках.
Прощай, Рубен. Прощай, беспутный бражник.
На новой нашей родине – весна.
Здесь сердце открывают, как бумажник, –
и этим наша родина сильна.
Гудят разноязыкие кочевья
над замыслом плавильного котла.
Снуют колибри. Светятся деревья.
Прощай, Рубен. Печаль твоя тепла,
как редкие огни на виадуке.
Я выхожу на Голливуд один.
Трёт лампу старый чёрный Аладдин,
и в ночь летят
пыль и больные звуки.
Кафе ещё работают – до двух.
Бульвар уснул, днём жарок и неистов.
Лишь парочка подвыпивших туристов
пылит по звёздам и считает вслух.
Туристы называют звёзды чудом –
асфальт напомнил даме гобелен.
Одна звезда горит над Голливудом.
На той звезде я написал:
РУБЕН.
1 Вы знаете (англ.).
2 Фрэнк Ллойд Райт (1867 – 1959), один из величайших ар-
хитекторов двадцатого века, автор проекта знаменитого Ba-rnsdall House.
3 Бразильские звёзды – старинное русское словосочетание, означающее бриллианты.
4 Сотовый телефон (англ.).
5 Ацхан по-армянски – салат.
6 Толма – армянское название долмы.
7 Тжвжик – блюдо из бараньих внутренностей, репчатого лука и томата-пюре, посыпанных солью, перцем и зеленью петрушки.
8 Проснись, друг! Кафе закрывается, приятель.
(Характерный для современной Америки английский с испо-льзованием «вставок» из наиболее употребимой испанской лексики.)
9 Эй, Эдвин, выпроводи его, пожалуйста. (См. также предыду-щее примечание.)
10 Охранник (англ.).
11 Чаевые (от англ. tips). Здесь и в некоторых других местах используется устоявшийся жаргон русскоязычной американ-ской общины. Насколько правомерно использование такого рода жаргона при передаче иноязычной речи – вопрос для исследователей.
12 LAPD – Департамент полиции Лос-Анджелеса.
13 БПП – аббревиатура от словосочетания «боевая и полити-ческая подготовка».
14 В английском языке слова сержант и хирург звучат почти одинаково, различаясь лишь наличием глухого согласного зву-ка в конце одного из них.
15 Знаменитое кладбище «Голливуд навсегда» находится в Маленькой Армении.
16 Звезда немого кино, один из основателей киностудии Юнай-тед Артистс.
17 Один из самых влиятельных и опасных американских га-нгстеров 20-го века. Именно ему обязан Лас-Вегас превращени-ем в игорную мекку США.
18 Выдающийся французский певец Джо Дассен был амери-канцем. Лос-Анджелес – один из городов его детства.
19 Привет (арм.).
20 Что нового? (арм.).
21 Всё то же, то же самое (арм.).
22 Доброе утро! (арм.).
23 Арагац – горный массив, высшая точка современной Арме-нии и всего Закавказского нагорья.
ПРОГУЛКИ ПО UCLA/ ЮСИЭЛЭЙ
1. Ночь
ночное небо Юсиэлэй1
живую воду носи и лей.
лей, не жалей!
трава аллей
будет шуметь высоко
окна – за оком око.
смотрит смешно на людей
сиропчатое барокко.
над этой веснушчатой лепкой
луной как вельветовой кепкой
машет из Космоса некто
хоть и не видно объекта.
лишь готики чёрные шпили
в лимонном сиянии пыли.
ночного неба Юсиэлэй
поди хватило б России всей.
здесь столько тепла и свободы
что можно в любые годы
каждому быть устроену
поэту пахарю воину.
2. Утро
Клыкастый, языкастый милый гризли2 –
не даст он никому из нас пропасть,
а если вдруг откроет грозно пасть…
то всё равно прекрасны мишки мысли:
жить надо в мире – не шутить с огнём.
И я туда гляжу, где ясным днём
видны зелёные холмы Бел-Эйр
и веет по вершинам ветер-веер,
и звук нежней, чем бабочки полёт –
такой, что ты его как будто видишь,
над западной окраиной плывёт,
над Вествуд Вилыдж и над Брентвуд Вилыдж.
3. День
Среди цветов, деревьев и травы
«Идущий человек»3. Без головы.
Он через весь двадцатый век шагает.
Студентов ли, профессоров пугает?
Что нам хотел сказать Огюст Роден?
Что жизнь – движенье, а бездвижье – тлен?
Что тело – это всё? Ну да, согласен.
К тому же, торс без головы – безгласен
(я без намёка в сторону коллег).
Иди-иди, «Идущий человек».
Иди себе куда-нибудь подальше,
я в поступи твоей не вижу фальши.
Всё лучше, чем сидеть без головы –
и так смеются бронзовые куклы.
Лишь Пауэлла4 купол восьмиуглый
в пространство взгляда каменной совы,
в прозрачный воздух цвета изумруда
спокойно погружается, как будда…
4. Вечер
Люблю перголу в стиле ар нуво,
где медный «Лучник» весел оттого,
по Центру неврологии стреляя,
что это… так… не Третья мировая,
а просто имитация стрельбы,
и нет нужды заказывать гробы.
А кто-то жаждет поучить мазилу,
мол, что ж это такое, прям беда,
напрягся до ушей, мол, рот разинул,
а всё попасть не может никуда.
5. Прощание
На этом я прощаюсь. До свиданья.
Мне скучно без домашнего заданья.
Вот, рассказал Вам про Юсиэлэй.
Сперва казалось мне: он – мавзолей
всех истин, всех эпох, всех правил – ветхих
и новых… Но кругом хрустели ветки
(здесь белкам-акробатам нет числа),
и юность разноцветная текла
по улицам, площадкам и аллеям.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Есть целый мир, куда ступать не смеем,
но можем наблюдать со стороны,
пока достаточно удалены –
чтоб ни-ка-ко-го соприкосновенья…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Застыть… ни ветерка… ни дуновенья…
Вот с длинным, как заточенным, хвостом
на кедр попугай сел желтоклювый.
Мы – сами по себе. Мы – стеклодувы
в горячем, жарком шаре золотом.
P. S. Когда весь кампус опустеет, слышно
дрожанье звука… Это Надсен-Холл –
физфак: они весь мир опередили
по части превращенья звука в свет,
точнее – по разгадыванью тайны
рожденья света звуковой волной.
В простой воде в простой стеклянной колбе
при помощи простых мозгов и рук
СВЕТ доказал – в начале было СЛОВО.
Наверно, СЛОВО будет и в конце.
Весна 2009 – сентябрь 2012
1 UCLA – Университет Калифорнии, Лос-Анджелес.
2 The grizzly bear (англ.) - гризли, группа подвидов бурого
медведя, обитающих в западной части Северной Америки, преимущественно в горах. Бронзовый гризли, the Bruin Bear, на Вествуд Плаза (UCLA's campus) – символ и талисман этого университета. Не вдаваясь в историю средневекового европейского фольклора, отмечу лишь, что англоязычные народы зовут так всех бурых медведей – bruin. Нетрудно догадаться, что есть и русский перевод – мишка.
3 В саду скульптур Франклина Д. Мерфи. Этот сад, названный именем его основателя Франклина Дэвида Мерфи (Frank-lin David Murphy), всемирно известен своей коллекцией скульптур.
4 Библиотека Пауэлл/Powell Library.
ПОЭМА БЕЗ ГЕРОЕВ
Первоначальный вариант
Глава 1
Ну и виды! Ну и ночки!
Полны зелья пузырёчки.
Пей, читатель дорогой,
из посуды круговой.
Мне пора. Копытит бойко
незаезженная тройка.
Понесётся – пыль да прах:
Колька Гоголь в кучерах!
– Разворачивай к Никитской…
Нет кнута – работай пицкой.
Думаешь, приглашены
к Гончаровым на блины?..
Дудки! Там, где жили тёщи,
нынче кое-что попроще.
Видишь, парень, бел как мел,
выступает ЦДЛ.
Что за дом? Вопрос не частный.
Лучше помолчи, несчастный.
Домик этот не простой:
там не всякий – на постой.
Навестим, перед отъездом?
Он всего с одним подъездом
(с этой, впрочем, стороны).
Перед дверью – все равны. –
Ну и виды! Ну и ночки!
Эй, ямщик, побойся кочки.
Ни к чему нам здесь вираж.
Тпр-ру-у-у-у, едрёный экипаж…
Скачет мука. Плачет муза.
Спит Правление Союза.
Я всего на пять минут.
Может, кто одолжит кнут?
Вход, конечно, не свободный.
Стражник спит – что гусь холодный,
но, почуяв чужака,
приподнялся с лежака.
– Что за диво? Издалёка?
– Да не то чтоб воля рока…
Но не спрашивай, зачем.
Где у вас тут с буквой М?
– А… Ну что ж, по этой части
все писательские страсти.
Если пишешь – заходи,
тоже что-то нацеди. –
Я вошёл. Мелькают тени...
Кто здесь? Батюшков? Катенин?
Или Дельвиг молодой
водит мёртвой головой?..
Нет, какие-то другие,
в сны спеленаты тугие
так, что и не продохнуть –
еле двигается грудь.
Сон какой-то одичалый
без конца и без начала.
Что за странный это дом?!.. –
Не Содом и не роддом...
Дремлет мука. Дрыхнет муза.
Спит Правление Союза.
Тьма клубится за окном.
Над разорванным сукном
меж цветных свечных огарков
спит родной товарищ Марков.
Что-то воткнуто в нутро.
Может, Гоголя перо?
Спит, как в собственной квартире.
Далеко здесь до Сибири,
где его герои в ряд
железяками гремят.
Отойду, спасая душу,
сон чудесный не нарушу –
пусть летит по острию
прямо в нужную струю.
Вдруг услышу – кличут в доме:
первый номер… сотый номер…
Позолотой вдоль стены
не пришедшие с войны
спят, разбитые по буквам.
Но, поверьте, этих мук вам
ни один здесь не желал...
Что за церемониал?!
Разве же инициалам
по чужим и пёстрым залам
не смертельно кочевать?
Некому их врачевать…
Я прошёл, как по пещере,
и стою у той же двери;
тот же стражник бодро спит.
Гоголь ждёт. Луна горит.
Ну и виды! Ну и ночки!
Соль земли съедает почки,
и в сияньи голубом
бьёт Земля о Млечный лбом.
Со звезды далёкой свесясь,
ангел крылышками месяц
очищает. Сор да соль.
Плачет скрипка. Си-бемоль!
И стихают наши боли –
так целебны си-бемоли.
В эту царственную ночь
я бы царску дочь не прочь,
я бы так её помучил!..
– Как ты думаешь, мой кучер? –
Ну а Кольке – ни к чему.
Если б мёртвую ему!..
Оттого к своей царевне
по привычке самой древней
не ревную я его.
Мчится тройка. Никого!..
Ну и виды! Ну и ночки!
Чутки, как радиоточки.
Искрит бедная земля.
– Правь левее, Николя́!
Не леви́, мой друг, направо.
Делать нечего там, право,
образцовому хохлу,
не обученному злу.
Там Тузы воруют в Главках,
там жиды торгуют в лавках,
там такие страсти, брат,
что и смерти будешь рад. –
Но на эти речи бойко
отвечает друг мой Колька:
«Ты, сопля, в глухой ночи
ехай тихо и молчи.
Что нам лавки! Что нам Главки!
Это всё собачьи гавки.
Я ведь еду – не свищу,
а наеду – не спущу!
Чтоб в огромном страшном зале
все писали и писали…
Уж наеду – не спущу,
трупным зельем угощу…»
Я молчу. Маячат ёлки.
Волки распускают толки.
Лес дремучий обступил,
хрюкнул в дебрях зверь-дебил...
Столько страху, столько вони!
Не храпите, буйны кони.
Ни двора и ни кола,
только я да Николя́.
Лишь на небе необъятном,
где полезное с приятным
я б мечтал соединить,
жизни расцветает нить.
Белоручки-самоучки,
там на небе пляшут тучки,
тучки с бархатным брюшком,
тучки с маленьким грешком.
Как счастливые народы,
тучки водят хороводы.
Тучки пляшут и поют,
и поштучно слёзы льют.
Ай вы, тучки, мои тучки,
вы кокетливые злючки...
Тучки с кочки прыг да скок –
добрым молодцам урок.
Вдруг – остервенели кони,
словно мы в запретной зоне,
понеслись на всех парах,
и меня – трах-тарарах! –
как о явор долбануло!..
Взвился ввысь я, как Вакула;
мутно небо, ночь мутна,
уж не бесов ли страна?
Где вы, где вы, мои клячи?
Слышу визг я поросячий:
вон поганец молодой
женин хвост поджёг звездой.
Ведьма рожу мажет хною...
Что там блещет подо мною?
То ли дьявол на санях?
То ли Петербург в огнях?
Чёрт смеётся, сердце бьётся,
ах, когда ж оно уймётся?
Я лечу, лечу, лечу
в лапы старому хрычу.
Щурит зенки воровато
царь разгула и разврата.
Я лечу, лечу, лечу –
ни-
че-
го
я не хочу.
Си-бемоль бы! Или соль бы!
Жар мольбы у малой просьбы...
Присмирела вышина.
И такая тишина,
что мой облик, белый в доску,
мягко шлёпнулся в повозку.
Поморожена трава,
кони тронулись едва...
«Но-о-о-о…» – кричит им голый Гоголь.
– Ты от Дьявола?..
От Бога ль?..
Служишь-пишешь ты кому?
И разделся – почему? –
Но… безмолвствует возница:
знать, болеет поясница.
Продолжают кони путь.
Дальше едешь – тише будь.
Вот луна, теплынь, поляна.
Я трясу вельможна пана:
«Старший брат мой по перу,
глянь, приехали, не вру.
Дом старушкин! Пруд лягушкин!
Видишь негра? – Это Пушкин!
Пушкин, Пушкин, погоди!
Не съедим, сюда поди.
Я с одним тут малороссом
прикатил к тебе с вопросом,
потому как малоросс
до вопроса не дорос…»
Оглянулся Александр
и расцвёл, как олеандр,
к нам подходит, мал да ал;
видно, Гоголя узнал.
– А, хохол? Привет на воле.
Подарить сюжетик, что ли?
Що ж ти, рiдний, як сам бiс
на оцей чiвряк виліз?
Ну, давай, что ль, тощи мощи
под покров угрюмой нощи,
а потом – в избу айда.
Прихвати с собой жида,
чтобы тоже был заметен
средь литературных сплетен.
А литература – ложь:
пишешь, пишешь – и помрёшь.
Ты ведь сам изрядный мастер,
жирно цедишь, как фломастер;
а дурак, видать, большой,
коль за мёртвою душой
проскакал, скажу, немало.
Или там их не хватало?
Вон куда всех занесло
ё….. ремесло!.. –
От последнего прикола
разобиделся Нико́ла:
всё же тоже из панов,
хоть приехал без штанов.
Мы на ярмарку сорочью
собирались этой ночью,
ну а здесь – вороний грай.
Смотрит Коля-Николай,
весь надулся, как бульдозер,
и – ни шагу с вещих козел.
А поэту – хоть бы хны,
словно нет за ним вины:
«Да слезай, казак, не мучай.
Видишь, обложило тучей?
Ветер воет. Стало быть,
буря мглою будет крыть.
Ох и виды, ох и ночки…
Это, Гоголь, не в Опочке:
– Ну-ка, Феня, je vous pris,
спинку барину потри! –
Там и баня, там и Феня,
и настойка из ревеня.
Славно – с веничком, с парком,
да и Феню –
ку-
выр-
ком…
А уж после – блажь, истома
и – на скакуне до дома,
где опять зажглись огни,
провожая наши дни…
Знаешь, после хамской морды,
ахи, охи, клавикорды,
парк старинный, даль, рассвет
и… Mademoiselle Annette…
Это ль, Господи, не благо?
Так зачем перо, бумага?
Правый суд? Неправый суд?
Так и так башку снесут.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ну-с, прошу вас…»
По избушке
Уж затеплились гнилушки.
Дождь расплылся по стеклу.
Няня с прялкою в углу.
Или это пляшут тени?
Дельвиг… Марлинский… Катенин...
Вон Рылеев-кровосос
«Войнаровского» принёс.
Что за страсти ломовые,
дурачок с петлёй на вые?
Ну такая скорбь в глазах!..
Лучше в поле, при азах.
«Что ж, садитесь, кто не Каин, –
приглашает нас хозяин, –
будем пить, табак курить
да о деле говорить.
Стол большой, а вот и жжёнка.
Это забегает жёнка,
если сплю или темно:
так уж договорено.
Тут пожаловалась как-то,
государи, мол, без такта
и опять зовут на бал.
– Что мне делать, Ганнибал?.. –
Пустячок, а всё же славно,
что Наталья Николавна –
не к Ланско́му, а ко мне...
хоть во тьме или во сне.
О, когда б не тяжкий жребий –
смех ослиц и рёв жеребий...
Ну а маленький Дантес
не при чём. Я сам полез.
Что мне сплетники, повесы,
если ночью воют бесы,
в запредельные миры
увлекая средь игры!
Что мне состраданья мины,
если чернь и свет едины,
и в пустыне мировой –
только Таша, ангел мой...
Выпьем, братия, по чаше,
позабудем судьбы наши;
а литература – ложь:
про-
па-
дай за медный грош.
Что «Фонтан», «Онегин», «Пленник»?!
Разве это из-за денег?
Или – Господи, прости! –
дух от скверны упасти?..
Всё – тщеславные проделки,
чтоб таращили гляделки
на проститулярный лист:
– Ай да автор-скандалист!.. –
Правда, слышал, нынче слогом
обложили, как налогом.
Изменился, говорят,
простодушный наш обряд.
Слышал даже, что на форму
смотрят, будто на проформу.
Всем, как хлеба каравай,
биографию давай,
биографию и личность;
остальное всё – вторичность.
Бедный, бедный русский слог,
твой классический урок
(плод не наших ли стараний!?)
уж забвения на грани…
Как считаешь, Николай?
Ну-ка, лей – не разливай!»
Я вскочил: «Позвольте, Мэтр…»
(Тут в окно как дунул ветр,
тени взвыли и гурьбой
понеслись печной трубой.)
– Вы кишите в мемуарах,
мельтешите на бульварах.
Кто герои литмолвы?
Гоголь, Лермонтов да Вы. –
Александр выпил жжёнки,
крошки отряхнул с мошонки
и заметил, полупьян:
«Есть тут, брат, один изъян.
В бронзе я и в позолоте,
и в тиснёном переплёте,
но стеснённому уму
штуки эти – ни к чему,
а посмертные – тем паче...
О сомнительной удаче
ты сейчас заговорил;
лучше б жжёнку с нами пил.
Странной юности броженья,
слёзы до изнеможенья,
сыр, шампанское, лафит,
roast beef, кровию облит,
и, взлелеянный Парнасом,
пунш зажжённый с ананасом,
а ещё – пыланье уст,
глазки, зубки, шейка, бюст –
нет надёжнее укрытья
для духовного развитья.
А литература – ложь,
просьбы, униженья сплошь,
плод иллюзии горчайший.
Что нам цензор высочайший?!
Заведётся в горле гарь –
не спасёт и Неба Царь...»
Тут избушка задрожала,
нечисть в печке завизжала,
и вошёл, буян и лих,
тот, кто в ЦэДээЛе дрых.
Пушкин: «Проходи, Георгий.
Это, брат, не в вашем морге.
Жжёнку будешь или квас?»
А Георгий: «Was ist das?
Слёзы до изнеможенья –
это ежели сраженья.
Мир – борьба идей и тем,
вдохновений и систем.
Сразу под передним краем
свой народ мы подпираем,
и словес металл и лом
есть борьба добра со злом».
Пушкин: «Ты в своём уме ли?
Или все там очумели?
Иль проклятье вдоль чела?
Иль не баба зачала?
Это же литература!
Это не комендатура,
не генштаб, не военторг…
Что с тобой, mon cher Георг?
Разве слог поступку равен?
Эх, не словолома ржавин,
одного боится зло:
ежли ломом – да в е… .
А изящная словесность
ныне ставится в известность,
что ненадобно опять
ей людей разъединять.
Лучше выпей жжёнки, Жора;
оставайся за спецкора.
Ничего, что те слова
здесь утратили права.
Мы с Николой не подмога ль?
Как ты думаешь, Ван Гоголь?
Ну а Гоголь весь горит.
«Чуден Днепр», – говорит.
«Чуден Днепр» – да и только.
Что с тобою, Коля, Колька?
Не температура ли?
Не литература ли?
Ну и виды! Ну и ночки!
Говорит, ни дня без строчки,
а пока, друзья, этап1…
И пошёл по лесу храп.
. . . . . . . . .
Я добавочно киряю,
дверь тихонько отворяю.
Девять стрелок на часах,
где-то в тёмных небесах
чёртик в человечьей шкуре
скрылся на звезде Меркурий
и доволен оттого,
что на свете нет его...
Отвернусь – а он, поганец,
уж бесовский кружит танец.
Кожа – словно шелуха.
Далеко ли до греха?!
Ах, друзья мои во сраме,
всё, что происходит с нами, –
плод фантазии чужой,
покрывающийся ржой.
Я не знаю, Боже, тем ли
Ты доверил эти земли:
то в огне мы, то в броне,
то – как петухи на пне...
И пииты, и завлиты –
все по смерти будут квиты.
А литература – ложь:
тем – доложь, а тем – заложь,
этот – вождь, а этот – вошь,
и делёж, делёж, делёж!..
Унесите меня ноги
за Днепровские пороги:
там средь ягод, звезд и хат
чуден Днепр, говорят.
Буду плакать у водички,
вспоминая черевички
ясной девицы-красы
да Тарасовы усы...
Изумрудный мрак дробится.
Подари мне сон, водица,
не простой, не золотой,
а с красавицею той...
Это нежное, оленье,
вечное успокоенье
средь глубоководных глыб,
вьюнных трав и чу́дных рыб.
Ни вороньи разговоры,
ни разломанные горы
не тревожат глубину,
не скользят лучи по дну…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тишь. Волна. Подул с Мясницкой.
Отразился на Никитской
чей-то бывший особняк,
да зачумленных коняг
тройка, кучер голоногий,
да ещё мой стих убогий,
непочтительный к Отцам…
Отразился я и сам.
Вот искусное движенье –
собственное отраженье
я в горстях едва держу,
сам собой не дорожу...
Я не знаю, Боже, кто Ты
и о чём твои заботы.
Состраданья ли Ты зрак
иль снегоподобный мрак?
В Бездне – Ты ль нас не отметил?..
Так спрошу. Ответит ветер.
Ветер... И – гряда к гряде –
листья мчатся по воде.
Глава 2 (неоконченная)
Сон Гоголя
Листья. Смятые растенья.
Спит, как пуля, неврастеник.
За печной трубой паук –
бывший кандидат наук –
объясняет соне веско
все опасности гротеска;
дескать, оченно стара
эта русская игра.
«Начинаешь первым томом –
кончишь сумасшедшим домом.
Там, в шинель уткнувши нос,
по бессмертью глупый кросс
продолжаешь без препятствий
для читательских приятствий,
для своих загробных мук, –
всё вещал кандид. наук, –
ну а дьяволу – потеха...» –
и упал с трубы от смеха.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Встал поэт2. Протёр глаза:
“Не припомню ни аза.
Жар по горлу. Скарлатина?
О, какая паутина
надо мною сплетена...
потолок... и вся стена.
Прочь, лоснящиеся лица...
Уж не сплю, а всё как спится.
Сон все думы растрепал.
Кто-то, кажется, упал...
(Нагибается.)
Паучок какой-то странный,
череп лысый и пространный.
Впрочем, тоже Божья тварь.
Ну, давай отселе, жарь”.
(Щелчок.)
Паучок подпрыгнул, взвился,
в гневе кренделем завился
и, как заяц по грибы, –
опрометью из избы...
Вслед за ним выходит Гоголь,
мало ли плутает, много ль
по оврагам да пенькам,
по гнилью да облакам,
но заходит в город стольный,
славы Гоголя достойный,
где о нём гудит молва,
даже памятника – два.
В ностальгическом угаре
на Суворовском бульваре,
наконец, и дом нашёл,
где еще с ума сошёл.
Вот и памятник чудесный –
и не глупый, и не тесный.
– Чья же выдумка сия?
И не лишний ли здесь я?.. –
Вдруг (бывает ли что гаже?!) –
собственные персонажи
с пьедестала прыг да скок:
“Здравствуй, Гоголь-голубок!
Что за шутки! Ты – и лишний?!
Лучше расскажи, что слышно
там, за гробовой доской.
Всё ли пьют, как на Тверской?
Всё ли пляшут, как Хамовня?
Все ли там взаправду ровня?
Аль кто беден невзначай
и морковный хлещет чай?..”
Засмеялись, закружились,
где-то текстами разжились
и читают на ура!
«Миргород» и «Вечера»…
Но, потребовав приличий,
выступает городничий:
«Ты, брат... этого... того...
ежли встретишь Самого,
пролетаючи над бездной,
ты уж не забудь, любезный,
может, место... али как...
Я тут, брат, среди макак
сам похож стал на гориллу...
по нутру... да и по рылу.
Так что... ежли что к чему...
я... признательно приму...
Даже если просто печка,
баба тёплая и свечка,
чтобы бабу освещать
и в урочный час стращать...
Ты прости мне эти мысли.
Видишь ли, в каком-то смысле
должен править нами страх;
человек... он... вертопрах...
и хотя в своей берлоге
всей душой скорбит о Боге,
даже мыслит за Христа,
но снимать его с поста...
...и не лень – да неохота.
Лучше наблюдать из грота,
как от головы до пят
он расхристан и распят».
– Чур меня! – воскликнул Гоголь, –
смерть ли звать, просить подмогу ль?
Прочь, незваная родня!
Что ещё вам от меня?.. –
Вздрогнул каждой жилкой в теле –
и проснулся в самом деле.
Рядышком свеча горит,
Марков пьёт3 и Пушкин спит.
Сентябрь – октябрь 1980
Этап м. франц. привал, роздых на походе, дневка, ночлег (из толкового словаря Владимира Даля).
2 Автор поэмы «Мёртвые души».
3 Прошу не делать далеко идущих выводов: это всего лишь метафора. Я Георгия Мокеевича лично не знал и никогда ничего о Маркове-человеке не слышал и не читал.