* * *
И не останется следа
от этой небывалой стужи...
В окно повадится беда
зрачками красных полукружий,
на жимолость повалит снег,
немыслимый в такое время...
Я строчку напишу по теме,
поставлю подпись: Имярек -
и тронусь медленно по льду
туда, где снег светлей и чаще,
где жизнь у смерти на виду
вершит свой путь по восходящей,
где тонкого луча укус
пронижет болью золотою...
И немигающей звездою
над родиной своей зажгусь.
19711
1 В некоторых случаях указываются годы написания не всего текста, а его основы (здесь и далее прим. автора).
* * *
произошла маленькая неприятность
почти по Гоголю
сбежал лоб
обыкновенный разбитый лоб
он перебегал шоссе Энтузиастов
при красном свете
без одёжки
без паспорта
не отдав чести постовому
который был так изумлён подобной наглостью
что даже забыл засвистеть в милицейский свисток
теперь вместо лба медная дощечка
на ней проставлены даты
две даты через тире
вечером они горят неоновым светом
а днём и так все видно
1973
СОН
Средь сосен,
устремлённых в синий воск,
оттаявших от зимних наставлений.
Ничуть не изменился.
Лишь оброс.
И то для перемены впечатлений.
Вот занесло же!
В эдакую рань
по перволужью и по снегу хлюпать.
Насквозь пронзая голубую ткань,
горело солнце,
красное, как клюква.
От ветра с речки
лёгкий бил озноб.
Веснушками всю землю обметало.
Задумчиво наморщив плоский лоб,
хромая тень поспешно ковыляла.
Забавно было видеть два кольца
огромных птиц,
паривших над обрывом.
Лишь головокруженье без конца
от чёрных перьев
со стальным отливом.
И как бы продолжая их игру,
я был подхвачен сам порывом ветра...
Я ничего не вспомнил поутру.
Я просто вырос на два миллиметра.
1974
* * *
Испуганно подушку обнимая,
я долго слушал, как гудит мотор.
Мотор умолк. Надев пиджак на майку,
раскрыв окно, я выпрыгнул во двор.
Жучки сновали по фанерным планкам,
томилась ночь в июльской духоте.
А я вокруг блуждал и тихо плакал,
и маму звал всё время в темноте...
Прошли года. Теперь я старше втрое.
Давным-давно снесён наш старый дом.
Но почему мне кажется порою,
что ничего и не было потом?
А если было - то чуть-чуть, в придачу,
и вовсе не со мной, а с кем-то с тем...
А я всё по двору брожу
и так же плачу,
и не дозваться мамы в пустоте.
1974
ДОЖДЬ
Фантазия
Дождь.
Дождь льёт уже четвёртые сутки.
Лужи - пройденный этап.
Микроканалы,
микрореки,
микроокеаны -
это ближе к истине.
Вначале он был серым,
потом чёрным,
потом красным,
потом ещё каким-то
и наконец стал зелё-ё-ным - зелёным...
Дождь.
Ливень.
Потоп.
Какая-то адская фабрика
наладила серийное производство туч.
Постепенно всё утрачивает первоначальный смысл,
причём, нового пока не появляется.
С люстры капает.
Паркет начинает горбиться.
В стенах сырость, и обои теряют индивидуальность.
Одно слово - МОКРО!
Сосед сверху тоже “не просыхает”.
«Сливаюсь с природой», -
кричит он в “антрактах” ...
Кап!
Капля упала в мой остывший чай...
Я поёживаюсь...
В дождь всегда тянет на книжную экзотику:
огонь в камине,
мохнатый плед,
подогретое вино,
сто сорок третья страница «Трёх мушкетёров».
Кап!
Ещё одна...
За стеной плачет соседский ребёнок.
Его игрушки
уже четвёртый день мокнут во дворе.
«Тот, кто рождён был у моря», -
несётся сверху.
Я любил гулять в дождь,
когда он лил не особенно сильно.
Поднимешь воротник,
Поднимешь плечи -
и идёшь себе на здоровье.
Прохожих мало.
У всех одно и то же выражение глаз,
одна и та же мысль в голове,
одна и та же скорость в ногах.
Идеальная ситуация:
единство помыслов
и, самое главное, средств...
Я завариваю чай по новой.
А за окном - дождь.
У подъездов -
ни колясок,
ни мотороллеров,
ни «жигулей».
Вместо них -
надувные матрацы,
лёгкие шлюпки,
малогабаритные теплоходы.
Жизнь - продолжается!..
«Я теперь надолго, -
говорит Дождь. -
Навсегда.
Я - памятник Неосознанной Необходимости».
1974
МЕДЖИБОЖ. ГЕТТО. СЕНТЯБРЬ 1942 ГОДА
- Тут недалеко. Прощай, старик! -
Пыль подняв, умчался грузовик.
Я впервые в этой стороне.
Непослушны ноги, как во сне.
Домик синагоги. Здесь теперь
наглухо захлопнутая дверь.
Тупо глядя на пустой порог,
плачет обанкротившийся Бог.
Мимо школы, по сухой траве -
полем (я слыхал о нём в Москве),
мимо страшных лет, под крики птиц,
как из подземелий и темниц.
Пасть лощины. Где-то на краю
сам себе кричу и говорю.
Что мне остаётся? У меня
слишком молчаливая родня…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мрёт сентябрь. На четыре рва
падает кровавая листва.
Красной влагой залиты зрачки.
Под ногами - крови ручейки.
1974
СВАДЕБНЫЙ ЭТЮД
Стоял на даче коромыслом дым.
Там пили, целовались, пели Блока.
А пёс, как будто с детства был ничьим,
завистливо поглядывал на окна.
Дождь лил всю ночь. Пёс вымок и продрог.
Глаза слезились - дело шло к простуде.
И если он абстрактно мыслить мог,
то, верно уж, подумал: «Что за люди!»
Ему давно осточертели цепь
и шум гостей,
и хохот новобрачной.
Но волею суровою судеб
щенком был прикреплён он к этой даче.
Хотелось жрать. Пёс тихо заскулил,
собачьим матом кроя все мытарства.
А свадьба шла. И снова дождь полил.
И думал пёс, что гибнет мир от барства.
В обед его хозяин посетил,
принёс костей цыплячьих в битой вазе:
хозяин с детства фаунов любил,
хотя терпеть не мог их безобразий.
В объедки втиснув неотрывный взгляд,
так сладко чавкал пёс, урча и млея!
Хозяин был жених и демократ
и псину потрепал по мокрой шее,
потом икнул и потрусил в кусты,
сиянье излучая и парадность...
Пёс засыпает. Он сполна постиг
тоску собачью и собачью радость.
1974
* * *
На деревьях голо,
на дворе темно.
Но бумажный голубь
выпорхнул в окно.
Взвившись над домами
юно и свежо,
он пошёл кругами,
плавно так пошёл...
Март. Темно и сыро.
Дух предгрозовой.
Но парит над миром
голубь неживой.
А с соседней крыши
смотрят почтари,
мол, нельзя ль потише,
слушай, не дури.
Ишь, бумажный гений!
Что ль, у нас нет дел?
Лучше б на антенне
с нами посидел...
Воркотня на крыше
разрослась в трезвон.
Ничего не слышит,
слава богу, он.
Лёгкое паренье,
круг и снова круг -
лёгкое творенье
лёгких детских рук...
Кошке по сугробу
Вздумалось ползти:
белый в клетку голубь
выдохся почти.
Вот и неуклюжий
крыл последний взмах.
И бумажным клювом -
прямо в снег и прах.
1975
ДЕТСТВО
возле кровати на подоконнике
появляется - едва рассветает - стакан тёплого коровьего молока
из которого распускается огромное розовое утро
бронзовый жук
выползает из чёрной щели нагретого крыльца
отдыхает пила и сладко пахнут будущие дрова
на свежей побелке магазина через канаву
кровь после вчерашней драки взрослых
мама ищет вёдра
колодец с живой водой за углом
и мыльные пузыри с солнцем
улетают из соломинки в небо
1975
ТВОРЧЕСТВО
Так в детстве самым ранним утром
рассеивается туман,
и в розоватый перламутр
уже погружены дома.
Свет копошится в паутине,
мох заискрился на бревне,
и проступает сине-сине
даль восковая в глубине.
И, лапы вымочив росою,
всегда смешной, хоть и в летах,
мой первый пёс, зевнув спросонья,
хвостом виляет ветру в такт.
Скорлупки облаков, сжимаясь,
плывут куда-то без конца...
Как будто мир подумал малость -
и вылупился из яйца.
1975
БЕЛЫЕ СТИХИ
Мне снился город белой ночью,
кусты огромные сирени,
тяжёлая архитектура
прямых и очень старых улиц.
Той теплою июньской ночью
я видел молодые лица
неугомонных гитаристов,
их одноклассниц в белых платьях.
Они садились на скамейки
и открывали неумело
бутылки белого портвейна,
и сами над собой смеялись.
И улетал их смех мгновенно
белесым облаком воздушным
за площадь, за мосты, за крепость
и становился горизонтом.
Мне девочка одна сказала,
что, если подойти к причалу,
Увидеть этой ночью можно
весь белый свет, как на ладони.
И я пошёл. И всюду ждали
кумиры или властелины,
позеленевшие от влаги,
но были белыми их лица.
В ту ночь всё было необычно.
Была эпоха классицизма.
И мне классически свободно
писалось белыми стихами,
пока я тихо шёл на пристань,
где всех друзей своих увидел:
они сомкнулись тесным кругом,
оставив место одному.
1975
* * *
Из царства аспирина
удрав на полчаса,
в платке пуховом Зина
глядит на чудеса.
В последнем листопаде,
чуть видимом вдали,
бронзовые пряди
свисают до земли.
И грустно сыроежке
одной среди травы
с проеденною плешкой
до самой синевы.
Но каждою осиной
вознёсся мирный лес
с таинственною силой
в свечение небес.
И девочка больная
в осенней полумгле -
как бабочка ночная
на розовом стекле.
1975
ЗИМНИЕ СТИХИ
1. Вечер в деревне
Луна летит на облачных волах.
Лежат холмы, похожие на сдобы.
И стынет на мерцающих стволах
тяжёлое дыхание сугробов.
2. Утро в городе
Ещё на улицах безлюдно.
Просветы в небе словно блюдца.
Сугробов белые верблюды
безмолвствуют и не плюются.
1975
НАЧАЛО ВЕСНЫ
Триптих
1
Ах, мартовские злодеяния!..
Из луж не выползет телега,
надулись - все в подтёках - здания,
черны деревья после снега...
Темно. В продолговатых крапинах,
покачивается скворечник.
И смотрит издали окраина
обугленною головешкой.
2
ни молнии следа
ни грома
ни острозубчатой пилы
что плачут
в мартовских сугробах
как небо чёрные
стволы?
3
Нагими ветками шурша
над карликовой свитой,
он целит в яблочко Ковша
верхушкою побитой.
А ночью всё живое спит,
упав на лунный глянец...
Наш тополь высоко парит -
летучий голодранец.
1976
* * *
белые облака
летят по синему небу
как белые гребешки
по синему морю
а ночью
золотая раковина месяца
подплывает к затихшей Земле
и Земля слушает
как гудит Небо
1976
СОЦРЕАЛИСТИЧЕСКОЕ
Первое сентября.
Зелень ещё в почёте.
Мама не плачет зря:
детство на повороте.
Скромен в запросах я,
лишнего не канючу:
первая школа моя
в прошлом была конюшней.
Помню, принёс домой
умных вопросов ворох.
Первый учитель мой,
думал я, в прошлом – конюх.
Первый за партой год –
учишь на всю катушку.
Выстроил пленных взвод
в сорок шестом конюшню.
Кто-то был очень зол:
мол, не по назначенью.
Но не хватало школ
мирному поколенью.
1976
* * *
Когда на Востряковский пятачок
отправлюсь я, покойник-новичок,
где после торга выкопают мне
местечко по длине и ширине,
не чуя почвы, не качая прав,
я стану тише вод и ниже трав.
И гроб сосновый спрячет, как полено,
мой облик пленный и мой дух нетленный...
А ночью к тем, кого на свете нет,
пробьётся сквозь ограду лунный свет...
Я прорасту подобьем обелиска
в последний раз увидеть землю близко.
1976
ТАЙГА
утро лодок перевернутых
золотой песок
гладь широкая
озёрная
горизонт глубок
лес наполнился намеренно
гулкой тишиной
пахнет воздух свежим деревом
и волной
1976
* * *
Ночная тишина вокзала.
Прыжки лягушек с белых плит.
Вблизи цветочного овала
небритый горожанин спит.
На фоне маленькой столовой -
каштанов чёрные стволы.
По небу мелкий дождь лиловый
неспешно волочат волы.
Старухи средь тюков и стуков
глядят в глухую бездну лет
и сонных прижимают внуков,
руками заслоняя свет,
как будто бы последний поезд,
грохочущий, исчез впотьмах,
а жизни утренняя повесть
ещё течёт в живых умах.
1977
* * *
Так март пожаловал во двор -
простой и добрый, как дворняга.
Небес дырявая бумага.
Прохожий - в воротник,
как вор.
Стекает за ухо щенку,
по жести стукая жестоко,
вода с обломка водостока.
Щенок прилежно трёт щеку
о розовый тряпичный мячик,
с которого сошли снега.
Щенок тот - преданный слуга
весны, которая маячит
в лиловых сгустках на дверях,
в пичугах, чёрных, как заборы...
Идут прохожие - не воры.
Плывут беседки во дворах.
Наступят май, июнь, июль,
когда вокруг тепло и сухо.
И пляшет жареная муха
над царством банок и кастрюль.
И можно бабу голышом
увидеть в щелку на террасе,
чтоб осенью похвастать в классе
в счастливом детстве и большом.
Сплошные хлопоты врачам.
Вот после пятого инсульта
предстало порожденье Культа
и фиолетовым лучам
явило, погружаясь в сон,
своё страдальческое брюхо.
Над царством жира пляшет муха,
пожаловав из-под кальсон.
Отшибло память у людей.
Жара такая - что не ахнуть.
Уже давно забыта слякоть.
Давно - ни мыслей, ни идей.
Один чудак седую рань
припомнит, может быть, с похмелья:
как птицы петь еще не смели
и капала вода в лохань
с тяжёлых винтовых сосулек,
как торкался о дверь щенок
и бегал вежливо меж ног
детей, родителей, бабулек...
Но это было так давно,
что даже осень наступила.
Алкаш орал: «Весну на мыло!» -
и щурился в пустое дно.
Там зелень перешла во мглу.
Покроет новый снег осколки.
А в доме старые иголки
ещё не вымели в углу.
Но пахнет белою пыльцой:
опять на ёлочном базаре
толкаться и хрипеть в угаре,
отыскивая со смольцой...
Закрутит, завернёт, и вот -
никак оттаивает снова?!
И впрямь,
семье нужна обнова.
Мы выросли на целый год.
Чиновник пережил инфаркт.
А женщина - помолодела.
И страшный пёс рычит без дела...
Ах, батюшки!
Ведь это - март.
1977
* * *
Июнь. Каникулы. Качели.
И ветра слабая волна.
Протяжный звук виолончели
из отворённого окна.
Идём протоптанной тропинкой,
жуём лепёшки на ходу.
И солнце кажется кувшинкой
в огромном голубом пруду.
Нам дела нет, что туча-слива
разбухла в огненном котле
и ливень застучал спесиво
по крепкой, утренней земле.
Но всё отчётливее соло.
Уже не в доме, а в бору
играет девочка Виола,
как ангел на чужом пиру.
1977
* * *
Красные маки.
Восторженный взгляд.
Спелые злаки,
волнуясь, шумят.
Слышен, рождаясь,
звенящий аккорд.
Во поле аист,
задумчив и горд.
Красная глина.
Ореховый куст.
Ах, Украина!
Как полдень твой густ.
В памяти, чудо,
гнёздышко свей.
Вон халабуда
из гибких ветвей.
Пористый камень.
Старинный уклад.
Розовый пламень.
Пекут шоколад.
Возраст, как мячик,
взлетит без потерь.
Ломится мальчик
в стеклянную дверь.
Красная глина
с тоской пополам.
Ах, Украина!
До встречи ли нам?
Быстрые ласточки -
на вираже.
Вспыхнули лампочки,
вечер уже.
Огненным поясом
сумрак обвит.
Детство за поездом,
плача, бежит.
1977
* * *
прошёл дождь
и деревья так пахли
и так пахла трава
что вспомнились все колыбельные
слышанные до рождения
1977
* * *
Когда в посёлок ток не подавали,
горела керосиновая лампа,
и тень её на стену заползала,
и розовой была от жара печь.
На улице пропали пешеходы,
и только валит снег неимоверный,
а в доме - шёпот, будто ждут кого-то
и разбудить боятся тишину.
И мать по голове меня погладит
и спать отправит, и в портфель положит
любимый завтрак - яблоко и булку.
И я в окне увижу лунный снег...
И вот теперь, когда обида - к горлу,
когда насмешки сыплются горохом,
тяжёлый воздух пахнет керосином,
и город погружается во тьму.
И я ищу в пустом кармане спички
и всё же нахожу, и верю тайно,
что вспыхнет чёрный воздух и сгорит в нём,
всё, что со мной произошло потом,
чтоб стали осмотрительней, кто следом.
И жизнь вернётся в тот далёкий вечер
со снегом и луною на задворках,
и с тенью лампы на сырой стене.
И мама снова будет молодою,
и белый хлеб я надломлю горячий,
и мёртвые воскреснут и забудут
о том, что были мёртвыми они...
Придя в себя, я тут же замечаю,
что спички стали мокрыми от снега,
что ничего такого не случится,
что снег и спички, в общем, ни при чём.
И мне уже становится спокойно.
Покой - освобождение от страхов.
Там сумерки, гармония и скука.
А остальное - снегом замело.
1977
* * *
дед не разговаривал с бабушкой 45 лет
30 - при её жизни
и 15 - после её смерти
их разделяли обиды
жёны
годы
теперь они лежат рядом
обиды умерли
жёны смирились
время исчезло
я прихожу на кладбище
чтобы побыть всем вместе
я так любил их порознь
1977
КРАСНОЕ И ЧЁРНОЕ
1
когда умирают дети
говорят их игрушки
когда умирают взрослые
говорят их поступки
когда умирает планета
говорит небо
2
земля не знает возраста
её дети всегда умирают молодыми
земля не видит идущих за гробом
её дети всегда умирают одинокими
земля не отмечает девяти дней и сороковин
её горе безмерно
3
я видел как пьют с покойником
сто пятьдесят горькой
льют на рыхлую землю
фотография на мраморе улыбается
потому что пьяному море по колено
1977
* * *
Когда рассудок угасал
в томительном однообразьи,
живой цветок в стеклянной вазе
художник на стене писал.
Конец провидя наперёд,
молчали музы равнодушно.
Но к медленной руке послушно
стекались краски в свой черёд.
Мысль застывала, как металл,
терялся мир отъединённый.
Но творческий порыв стеснённый
сквозь тяжесть мысли прорастал.
И как бы ни петляла нить
сверхизощрённого страданья,
в глубинных тайниках сознанья
движенья не остановить...
Когда ж поплыли голоса
и тьма окутала рассудок,
заплакал на стене рисунок.
И кто-то закричал: «Роса!»
И, сняв дрожащий стебелёк,
присутствующим всем в угоду
поставили подделку в воду:
живой давно уже поблёк.
И, сев за поминальный стол,
немедля позабыли участь
того, кто, вдохновенно мучась,
на смертный пьедестал взошёл,
кто был им ровней по всему.
Но если говорить о соли -
исполнил он чужую волю,
неясную и самому.
А люди пили за столом,
и ели за столом, и пели.
Они не слишком-то шумели,
не били прошлому челом,
с судьбою не играли в прятки,
порою видя из окна,
как суетились времена
и уходили без оглядки.
А мир был весел и жесток.
Они заметили не сразу,
что время искрошило вазу
и в воздухе повис цветок.
1977
первое сентября
тихо затухает
города макет
как благоухает
вянущий букет
возгласы живые
с каменных мостков
стебли ножевые
лепет лепестков
чьи-то отголоски
светят напрямик
жмутся как подростки
гвоздики гвоздик
как из алебастра
слеплена в саду
слепнущая астра
плачет на слюду
заастральный голос
кто там назовись
красный гладиолус
улетает ввысь
1977
* * *
я стою у калитки
бормотанье лягушек
выползают улитки
из замшелых ракушек
запах тлена и гари
над ковчегом последним
всякой твари - по паре
а художник - посредник
кто молчит кто рискует
кто задумался в драке
а художник рисует
допотопные знаки
1977
ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ
1
Меня давно сюжет манил.
Пожалуй, мы начнём с чернил.
С чего на свете ни начать -
на всём чернильная печать.
Она воссела на престол,
под ней - перо, бумага, стол.
Под нею - всё. А потому
представим комнатку в дыму,
где лампы жёлтый полусвет,
где пёрышко грызёт поэт
и мнит, возможно, что теперь
он сильный, как Жюльен Сорель.
Но сон свинцовою волной
накрыл поэта с головой,
поднял и в тяжесть окунул,
поэту слышен странный гул...
Времён протянутая длань,
видна спалённая Рязань,
распоротые животы,
от ужаса немые рты.
Куски в огонь роняет медь,
в желудки загнанную месть
втоптало ржанье лошадей...
И узкие глаза вождей...
Поэту снится мёртвый год,
пещерной вечности обход;
гробниц зловещие кубы,
в гробницах - вещие гробы.
И встали мёртвые творцы,
забрызгав кровью изразцы
заглохших торгов и церквей,
смеясь над участью своей.
И вождь в торжественный сугроб
горячий окунает лоб...
Бывает ли ужасней сон?
Поэт проснулся. На газон
упал холодный свет луны.
- Пусть мёртвые отомщены,
но без вести пропавший мир
не терпит сладкозвучных лир.
С такими мыслями поэт,
отбросив прочь перо и плед,
уходит в город, как в золу,
противиться мирскому злу...
Однако, слишком поздний час!
Печально ржёт его Пегас:
вокруг такая пустота -
не хватит белого листа.
В молчанье город погружён.
В витринах - Молох отражён.
И это - не комедь, не фарс.
Все фарсы отошли на Марс,
а с ними - многие мужи,
вконец уставшие от лжи,
чтоб на воинственной звезде
подумать о своей беде...
И всё. И продолженья нет.
Свеча горит. А где поэт?
Поэта нет. В окошке тьма.
Там осень... если не зима.
Листвы иль снега намело.
Разбито форточки стекло.
И ветер, навевая блажь,
качает гипсовый муляж,
листы бумаги теребит:
а в них - кто жив, а кто убит.
А кто здесь плачет под окном,
узнаем завтра за вином.
2
Меня давно сюжет манил.
Пожалуй, мы начнём с чернил.
С чего на свете ни начать -
на всём чернильная печать.
Она воссела на престол,
под ней - перо, бумага, стол.
Под нею - всё. А потому
представим комнатку в дыму,
где лампы жёлтый полусвет,
где пёрышко грызёт поэт
и мнит, возможно, что теперь
он сильный, как Жюльен Сорель.
Поэт не плачет, не кричит,
он вглубь задумчиво мычит,
высиживая, как яйцо,
эпохи страшное лицо.
Ему мерещится типаж:
реальный, так сказать, мираж,
поэт-экзистенциалист,
худой, как шомпол или глист,
читает Сартра и Камю,
но чтит при всём при том семью,
а огненный его Пегас
в истории страны увяз
и, белый расточая жар,
печально ржёт среди татар,
когда во тьме веков потух
демократический наш дух
и более не воскресал,
поскольку немец был и галл,
и были подвиги Петра -
нет, не того, кто до утра
отрёкся трижды от Христа,
хотя душа была чиста...
А речь о том, при ком стрельцы,
забрызгав кровью изразцы
московских торгов и церквей,
достигли участи своей,
когда мужала и росла
в стране неврастения зла...
С такими мыслями поэт,
отбросив прочь перо и плед,
уходит в город, как в золу,
противиться мирскому злу,
не зная, что в борьбе со злом
Пегаса сделали козлом,
а русским даже за стихи
не отпускаются грехи...
Мы ждём. Но продолженья... нет.
Свеча горит. А где поэт?
Поэта нет. В окошке тьма.
Там осень... если не зима.
Простыл поэта лёгкий след
преданием далёких лет,
поскольку нынче любят фарс
и честно верят: это Марс,
где тени движутся во мгле,
но всё в порядке - на Земле;
мол, воздух в меру разряжён,
мол, нету пресловутых жён,
что денег требуют от нас
и шлют свекровей... на Парнас.
Конечно, это не Земля,
где в новом платье короля
гуляют многие мужи,
вконец уставшие от лжи,
а дети, мамушек любя,
идут не в люди, а в себя...
Пускай и юный наш поэт
идёт туда же. Не секрет,
что все дороги - только в Рим,
когда душой перегорим...
А что же автор? Он теперь
плотнее прикрывает дверь,
подолгу смотрится в поднос
и видит: бутафорский нос
приклеен вовсе не туда.
Он видит - это с ним беда
и надо стих попридержать,
на форму более нажать,
оставить лирику и блажь
и выдумать иной типаж.
1977 – 1978
* * *
Старообразная луна
из тучи выплыла степенно.
Шипит и лопается пена.
Тепла сухумская волна.
В посёлке тихо без огня.
Ступаешь по остывшей гальке.
Как звон раскрученной спиральки,
умолкли отголоски дня.
Взобрался на скалу Тазит.
Он - в доме собственном раскольник.
Посёлка белый треугольник
Тазиту мачтами грозит.
Они алмазны по краям
в сплошном зеленоватом свете...
Окликнул кто? Нет, это ветер
по голым пробежал камням.
1978
* * *
Я помню. Давний Петербург.
Ночного парапета сырость.
Гарцует бронзовый Ликург
над всеми, впавшими в немилость.
Пролёток оголённых блуд,
фасадов чопорный орнамент.
В тумане поскользнётся плут,
плутая с бомбою в кармане.
О, сколь мучителен урок
в тисках надменного гранита!
И что виной - курок? шнурок?
или нехватка динамита?..
Я помню. Олово глазков.
Ломоть заплесневелый хлеба.
Над вечной сжатостью висков
свистит пришпиленное небо.
Они ещё сойдут с ума,
ещё напьются керосина...
По Невке белая зима
ползла под звуки клавесина.
И тень тянулась длинно-длинно
близ Алексеевского равелина.
1978
* * *
За чопорной оградой в школе
цветы зажмурились от боли...
Заката розовый налив
растаял на макушках ив.
Они роняют в воду клипсы,
играет им горнист из гипса,
направив горн свой в вышину,
на гипсовую тишину -
смешение воды и мела...
Подходит девочка несмело.
Я сразу вспомнил первый класс:
два солнца, дождь пошёл как раз...
Она указывает зонтом:
«Ты видишь, там, за горизонтом,
за этой странной полосой,
где дождь кончается косой,
растут несчитанные числа -
без цели, замысла и смысла...»
И я вхожу в огромный пруд,
где стебли белые плывут;
вокруг пятнистые тритоны
снуют себе, как фаэтоны.
Какой-то мальчик сел верхом
на камень, весь поросший мхом.
Его замучила каверна.
Так это мой горнист, наверно.
Он звуки вытянул, как нить,
пытаясь воздух разделить.
Но вымокли его длинноты,
последняя - упала с лёту;
хотел было её поймать -
да руку не могу поднять,
ничем горнисту не ответил
и только чувствую, что ветер
сильней, и медленно тону...
и тина тянет нас ко дну.
1978
ЮЖНАЯ ФАНТАЗИЯ
мальчик -
от горшка два вершка -
идёт по белым камешкам
навстречу огромному солнцу
босые ступни -
о гальку
как о пни
выброшенные водой водоросли оплетают прозрачные пальцы
выпотрошенные рыбы валяются
любопытный краб
на обкатанный камень вскарабкавшись
пялится
розовое солнце
высоко крутится
ломаются о волны
стальные прутья
и о небо ломаются
отражения маются
в воздухе
да полно!
пора подумать и об отдыхе
гремят и ломаются волны
петушиные гребни качаются
мальчик такой маленький
что иссиня-чёрный лес
(кто б на верхушки залез!)
в небе не кончается
какой там девятый вал!
мальчик такой маленький
что всё рассыпалось на валики
а он никого не позвал
он бережно наносит на кальку
петушиные гребни
и пены шипучий венок
пока горячая галька
уходит из-под ног
а кто-то смотрит в театральный бинокль
пока не раздастся вопль
не уползёт одураченный краб
и дождик не начнёт накрапывать
тогда можно идти обедать
и ни о чём таком больше не ведать
1978
* * *
я прикладываю листья к сироте-сердцу
я заливаю дождём головешку лба
но путаются в траве беспризорные ноги
и хватают воздух бессловесные пальцы
а ветер гонит в спину моё гибкое тело
вон бабочка о двух крыльях
о двух больших розовых крыльях
1978
ДВОЙЧАТКА
1
течёт река
по лету разнотравью и цветам
мы приходим издалека
и говорим «здравствуйте» разинутым резиновым ртам
по клеверу по жёлтой ромашке
приобретаем летучую походку букв прописных заглавных
и становимся не больше букашки
становимся равными среди равных
и видим как оттолкнувшись задними лапками
жучок прыгает на ромашку
переливаясь всеми цветами и лаками
и гнёт сердешный ромашку в дугу
а тем временем стрекозы машут крылышками
орущей точке в огненном кругу
1978
2
белая даль
вращается над металлической пластиной
в раковинах гусеницах и жемчуге
а потом всё сливается в одну тёмную точку
и её уносит ветер
уносит
1978
ДЫМ
Я спал. И мне приснился чёрный дым.
Косым лучом пронзённый золотым,
он, кольцами закручиваясь, плыл,
и я напрягся из последних сил,
чтоб глянуть в приоткрытое окно.
Вдали живое чёрное пятно
в движеньи приближалось - вражья рать!
Кругом пожар. Но нечего терять
согражданам как будто в этот день.
Они морочат собственную тень
вопросом: «Что есть истина и свет?»,
как будто дым - не лучший им ответ.
Ответ объял деревья и дома.
И вспыхнул свет, чтоб наступила тьма.
Я лбом к стеклу холодному приник.
Горит река. Наверно, Валерик.
Среди врагов рассерженных волчком
поэт тщедушный кружится с клинком.
Вот он упал, подмяв врага собой,
и машет мне простреленной рукой.
Но дымом всё вокруг заволокло.
И вдруг на миг... в окне - белым-бело.
И нету никого. Один петух
изводит на завалинке мой слух.
Так длилось миг. Но снова - всё в огне.
И я уже забыл, что я - во сне.
Я дверь ногой толкнул и вышел в дым,
и, став от дыма серым и седым,
увидел мир в поступках и словах...
И сам собой меня оставил страх.
А ветер гнал сухие семена.
Враждебные скакали племена.
Вокруг поэта сгрудилась толпа.
Запомнились чудны́е черепа,
отрывистая речь: от сих до сих.
И были копья длинные у них.
1978
* * *
В какой, не помню, стороне,
на жёстком, пушечном пределе -
застывший снимок на стене:
отец и мать у колыбели.
Забор солёною росой
крапива стойкая кропила.
И Жизнь и Смерть - одной косой -
кроватка намертво скрепила.
Была высокая волна,
подмяв под камни горечь ила.
Прошла столетняя война
и дом в крапиве пощадила.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Урод, с яйцо величиной,
за палевыми облаками,
за тёмным бором, за волной
стою, закрыв лицо руками.
А здесь - вся жизнь на волоске
под диском знойного опала...
И мать в опущенной руке
пустое держит одеяло.
1978
ВИДЕНИЕ МОНАХА
В окне затих зеленоватый свет.
Больным рассудком в пекло замурован,
впервые, может быть, за сотни лет
я сам себе на краткий миг дарован.
А миг пройдёт - куда я вознесусь?
Какую бездну дух живой откроет?
И что в ней - одинокий Иисус?
Иль просто - раскалённый астероид?
Рассудок будет шарить в пустоте,
один и тот же импульс излучая,
и Бог мой напряжётся на кресте,
кровавой мышцей сыну отвечая,
как будто нет потусторонних сфер -
Единый Мир объединила злоба,
и тот же путь вершит легионер,
и та же чернь беснуется у гроба;
как будто не наступит вечный сверк
от мук освобождённого сознанья...
Но Ты в зените адова познанья
ни мук своих, ни крови не отверг.
1978
* * *
|
Бывшей тюрьме Спасо-Евфимиева монастыря в Суздале посвящается |
Забудь и вспомни это имя
Пустырь заблудших Спас-Евфимий
Края оперившихся туч
Пронзает одинокий луч
На их зеленоватом гребне
Не то застывшие деревни
Не то похожие на льды
Сияют белые пруды
Наполнены небесной манной
Им снится крик ворон гортанный
Тот крик картав и обречён
Как будто с адом обручён
Воро́ны во́роны воро́нки
И листья словно похоронки
Покинув завитушки ив
Себя от сути отделив
Летят на ярусы
В проёмы
Летят монахи
Невесомы
Бегут из келий чернецы
Отъявленные мертвецы
Обманутые полнолуньем
Один из них объят безумьем
Безумец подтянул порты
«Хотим с великой высоты
Прямого птичьего полёта
Избавясь от земного гнёта
Избавясь от земных трудов
Под сенью облачных прудов
Оплакать собственную участь
И вашу страшную живучесть...»
Над крепостью монастыря
Уже расплавилась заря
Горячий наплывает полдень
Поверить ли
что он бесплоден
Бесплодней Африки песков
И льдин расколотых кусков
Коль мы по-страшному живучи?
Опять
Опять по небу тучи
Их гонит ветер гулевой
Пропахший тиной
Трын-травой
А может - пылью? канифолью?
Они слетаются к Ополью
чтоб грянул монастырский гром
Железным осенив крестом
Пустынные монашьи кельи
Играй же гром в стальные кегли!
Неси в себе и свысока
Беду гремучую
Пока
Вороны в синеватых фраках
Мерещатся средь жёлтых злаков
И будто знают что опять
Они слетятся проклинать
Причину Вечного Круженья
Близ звонницы Преображенья
Где колокол без языка
Однажды снятый на века
Но гордый прежнею осанкой
Твердит серебряной чеканкой
Земле Радость Велю –
И жуёт коноплю.
1978 - 1979
СУЗДАЛЬ
Стоит под Владимиром Суздаль -
подросток из Средних веков.
Извольте пожаловать, сударь.
Се - город. Взгляните, каков!
Стоит - допотопный, монаший,
своей удивляясь судьбе,
по милости, может, монаршей,
а может быть - сам по себе.
Сюда приходили умельцы
с последней краюшки земли.
Рябые тщедушные тельца
невиданный храм возвели.
Их труд не делился посменно.
И всё ж, без пустой похвалы,
росли монастырские стены,
вставали крутые валы.
Умельцам – лишь горе вдогонку.
Обидеться? Боже спаси!
Спивались себе потихоньку
у всех на виду на Руси.
И днесь их пунцовые лики
в летейской таращатся мгле.
Их колокол чтит безъязыкий,
припав к обнажённой земле.
Достойнейший прапраплемянник,
не спрашивай их ни о чём.
Купи лучше суздальский пряник,
вкуси - и пойми что почём.
1979
* * *
поющие стручки акаций
ручейковая чистая речка
с пиявками и камышами
печки щелчки скрип крылечка
собаки тявкали
и
розовея
шелестели ушами
вот и детские годы
вкратце
1979
ДИПТИХ
1
когда я был маленьким
моя мама была большой
а теперь моя мама такая маленькая
что меня совсем не видно
2
завтра утром
я снова поверю
что земля плоская
что звёзды маленькие
что я живу
в деревянном доме
. . . . . . . . . . . . . . .
сияйте маленькие звёзды
завтра утром
всё будет хорошо
1979
* * *
Стук топора. Кто-то трудится, сгорбившись.
Щепка, взлетая, мерцает, как лёд.
Серая иволга, певчий воробышек,
песенки жизни поёт и поёт.
Видно, уютно ей в здешнем кустарнике.
В гуще дерев - розоватый проём.
Птичка, возьми-ка меня ты в напарники.
Пусть их работают!.. Мы же - поём.
Кто, как не я, тебе в осень откликнется?
Дождик унылый да мёртвый топор?
Сколько же можно, пичуга ты, пигалица?
Всё вышиваешь из звуков узор...
Как проведешь ты по воздуху клювиком -
белыми кажутся всюду стволы,
лист, оторвавшись, летит ярко-клюквенный...
Иволга! Иволга!
Иглы... углы...
1979
* * *
обрыв на берегу Москва-реки
снежок
чернея
тихо тает
а там
во мгле Филей -
фонарики
а лёгким - смысла не хватает
снежок
чернея
тихо тает
1979
ВСТРЕЧА НА ВЕЧЕРНЕМ ПЛЯЖЕ
Девочка... совсем одна...
видимо, русалка.
- Ах, ужасная волна.
А тебя мне жалко.
В мире ты не одинок,
но зачем, послушай,
скачешь, как морской конёк,
по песочной суше?
Сына ль видишь над собой?
Райские ли кущи?.. -
Вольный ветер над водой
облако расплющил.
1979
* * *
Тонкий журавль колодца,
бабочки в куколках спят.
Раем небесным зовётся
этот запущенный сад.
Пусть расцветает шиповник,
светится лунная пыль.
Всё-таки здесь - не клоповник,
здесь - не болотная гниль.
Радостно думать о лете
шрамам древесной коры...
. . . . . . . . . . . . . . . .
Боже, мы поздние дети
самой последней поры.
1979
* * *
Дедки-бабки растолкуют?..
Весть летит во все концы:
где-то рядышком тоскуют,
плачут райские птенцы.
Так привольно в чистом небе!
Что не спится им в раю?
Или в тягость райский жребий?
Легче плач в родном краю?
Луч холодный пробегает
по Руси и по росе.
Свет двоится и мигает
в запредельной полосе.
Может - быль, а может - небыль:
птичий плач из синевы.
Но растёт до неба стебель
горевой плакун-травы.
1979
* * *
В глубоком зеркале реки
тонули медленные ивы.
Сознанье щиплют негативы
и рыб неслышные звонки.
Ещё замысловатый сор -
со всех помоек и хороший! -
вносил я в царскосельский двор,
хромыми грушами заросший.
Какой был город?.. Тула? Тверь?
Хозяйка уложила вещи.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Там нету ничего теперь.
Лишь сумрак на себя клевещет.
1979
НОЧНОЙ ПОЕЗД ОСЕНЬЮ
леса и рельсы
тьма смятая
листва и прель сы-
ро-
мятная
1979
* * *
Есть в этих пасмурных картинах
почти библейская печаль;
мельканье зелени в куртинах,
небес белёсая эмаль.
Скольжу по хвойной вертикали
содомским огненным листом.
Почти библейские печали
воскресли в отроке простом.
Пожалуй, для канатоходца
не нужно родины иной:
качнусь не так - и разомкнётся
живая Эжва1 подо мной.
1979
1 Название реки Вычегда в Коми.
* * *
Лене Гавриловой
Пугало в огороде.
К спутанным волосам
льну при честно́м народе.
Пугало я ведь сам.
Вот я срастусь с собратом,
буду на воле жить.
Нам по былым утратам
более не тужить.
Чайника блеск благородный,
медная стать вместо лба.
Ветер ты мой огородный,
грядочная судьба!
1979
* * *
Оле Павлюк
Лети, снежок бесшумный!
Метели - веера.
Мой труд великодумный
задуман не вчера.
Парят мои надежды
над пропастью земли.
Сомкните, други, вежды:
как смерть, белы шмели.
Как пьяный весел город,
открытый, как Сезам.
Пускай летит за ворот
бесшумный белый хлам.
Пускай растают блёстки -
я в дом не жду гостей.
Стою на перекрестке
из собственных костей.
Предпочитаю водку,
на Бога не ропщу,
бородку самородка
из принципа ращу.
Прекраснейшей планиды
горит клеймо на лбу.
И все мои обиды -
в разубранном гробу.
Далече ли до праха?
А страх - что дождь грибной.
И плаха, словно птаха,
витает надо мной.
1979
Илье Блувштейну
|
Мчатся тучи, вьются тучи…
Пушкин |
Тихо-тихо. Над землёю -
тучи, снег и тишина.
Мы идём-бредём с Ильёю,
даль до неба сожжена.
Не пропойцы, не мессии,
не с войной лицом к лицу,
кружим-кружим по России,
по Бульварному кольцу.
Света белая полоска.
Кто-то чешет напрямик.
То ли женщина из воска,
то ли гипсовый мужик.
Ни разора, ни забвенья.
Кто-то пискнул. Свет потух.
Мышь босая? Дух сомненья?
Или отрицанья дух?
Всё, что с детства нам привили,
превратилось в оговор.
Как собака Баскервилей,
бьёт глазами светофор.
Мы стоим у перекрёстка
асфальтированных рек.
С неба сыплется извёстка.
Боже правый, это снег!
Это снег или извёстка?
Я качнулся - и прилип-с.
Мой Илья уже из воска,
я и сам - почти что гипс.
Я и сам из суррогата,
испетлялся, как петля.
До безумия богата
минералами земля.
Это что за чудо-юдо
на широкой мостовой?
Человечек из ОРУДа
здесь орудует, как свой.
Он свистит и тычет жезлом -
громовержец на земле.
Мы с Ильёю на облезлом
вскачь пускаемся осле.
В соответствии с законом
сели задом-наперёд.
Честь и слава эпигонам!
А животное - ревёт.
Может быть, к петле на вые,
не к терновому венцу,
кружим-кружим по России,
по Бульварному кольцу.
Вот и все благие вести:
на одном осле вдвоём
мы бежим, бежим на месте,
волчьи ягоды жуём.
Боже правый! В общем бунте
не сыскать иных путей.
Мы увязли в мягком грунте
предыстории своей
и наследуем не царства,
не священный неба гул,
а души твоей мытарства,
бедный-бедный царь Саул.
Но, всей правды не осилив,
по тому же образцу
кружим-кружим по России,
по Бульварному кольцу;
без прозванья, без признанья...
Кто там третьим среди двух?
Дух сомненья? Дух изгнанья?
Или отрицанья дух?
1979
ЛЕДЯНОЙ ЦВЕТОК
Я - ледяной цветок.
Расту в пустыне снежной.
Я вовсе не жесток,
я просто безмятежный.
Я - ледяной цветок.
Я сниться не умею.
Мой жесткий лепесток
подобен скарабею.
Я - ледяной цветок.
Ничем не разукрашен.
И солнечный поток,
единственный, мне страшен.
Я - ледяной цветок.
Вольюсь во льды и волны,
но в свой воскресну срок
средь айсбергов и молний.
Я - ледяной цветок.
В зловещей круговерти -
единственный исток
забвения и смерти.
Я - ледяной цветок.
Коснись меня дыханьем,
и холода глоток
войдёт Великим Знаньем.
Я - ледяной цветок.
И коль не то назначу -
разбей мой стебелёк.
Я даже не заплачу.
Я - ледяной цветок.
Я вовсе не железный.
Подует на восток -
и я совсем исчезну.
1979
* * *
Этот клевер я в детстве нашёл.
Это поле во мне зимовало.
Просто вышел, пошёл и нашёл.
Ведь иначе тогда не бывало.
Помня страшный рассказ про шагрень,
я привык не дуэтом, а сольно.
Ты - темна. Ты - вечерняя тень.
Наступлю - а тебе и не больно.
На твоём рукаве стрекоза.
Расстояние - смерти короче.
Сон-трава уколола глаза.
Мы уснули с тобой. Доброй ночи.
1979
ВАРИАНТ ПРОРОКА
Не ночь. Не полночь. Не застой -
а сумерки простые.
Над публикой, совсем простой,
витийствуют витии.
Страна благословляет труд
чердачного Сената.
И хлеб жуют. И воду пьют
из утвари Пилата...
Заманчив древности пример -
мессию ждать до срока.
И тащит милиционер
из рюмочной пророка.
«Ты что же, в бога-душу-мать?!
Сказал бы о хорошем!..»
Да что хорошего сказать
в отечестве оглохшем?
1979
РАЗГОВОР О МАЯКОВСКОМ, ФИНИНСПЕКТОРЕ И ПОЭЗИИ
Я люблю поэзию Владимира Владимировича
Маяковского,
покончившего жизнь самоубийством в 1930 году.
Потом поставили памятник. А спросить - с кого?
Отполировать камень - это ещё не всё,
пусть даже у всех на виду.
Вот так живёшь себе вроде бы потихоньку
в длинном и бестолковом, как жираф, доме;
иногда заглянет самый дорогой, самый близкий -
какой-нибудь фининспектор.
Придёт, попьёт чайку, посидит, не мешая:
- Ну, как у вас там, в литературном Содоме?
Как поэзии молниевый луч - горячий, горчайший
вектор?.. -
И папка у него большая-пребольшая.
Покопаешься - и сразу ясно, сколько в день
расходуешь-перерасходуешь,
как трудно жить в Республике, придуманной
собственным басом,
и что не по всякому поводу, оказывается, можно
обратиться к массам,
и в каких случаях предпочтительны гладь и тишь.
И вряд ли найдёшь такого, кому это глубоко
безразлично,
потому что каждый в душе такой же художник, лирик,
мятущийся между холстом и собачьим хвостом...
Скажете, неприлично?
Но ведь бывает же так,
что на все пуговицы глухо застёгнут
поэтический вицмундирик.
А Владимир Владимирович до сих пор ловит воздух
большим красным ртом.
И я думаю,
что всё это началось гораздо раньше, чем Лиличка
или, скажем, Революция,
или пресловутые жёлтые кофты и разрисованные
овощами щёки.
И тут уж ничего не найдёшь ни у Маркса, ни у Будды,
ни у Фрейда, ни у Конфуция,
хотя и были они наипервейшие умницы и доки.
Вот и получается, с одной стороны - переполненное
собрание сочинений,
с другой - хорошо ухоженный револьвер с одной-
единственной пулей в обойме.
Посередине же - Владимир Владимирович Маяковский.
И если это было шуткой,
то надо признать её, во-первых, жуткой,
а во-вторых, достаточно плоской.
1979
* * *
тележный стук вдоль немощного проса
бессмысленного детства на краю
осенний лес вращаются колёса
не убивайте родину мою
1979
* * *
...и принял мир меня. Потом
был воздух, тёплый и солёный,
у Лукоморья дуб зелёный,
златая цепь на дубе том.
Я никому не делал зла,
а просто становился старше,
пока страна была на марше,
а может... в отпуске была.
Во мгле веков бренчал металл,
наследуясь от рода к роду.
Я пить привык морскую воду
и рыбочеловеком стал,
и вдаль глядел из-под руки,
и ждал прекрасного мгновенья,
и за разорванные звенья
в цепи цеплялись плавники.
А мир напоминал панно:
вокруг цветной слоистый воздух,
и море в остролистых звёздах,
и небо - раковин полно.
Гудели ветры всей земли
всё тише, медленнее, реже,
и на морское побережье
со дна чудовища ползли.
Они не причиняли зла,
дыша прерывисто и тяжко,
и думали, что я - букашка
(поскольку не из их числа!).
Но бились волны подо мной
и корни дуба размывали,
и в ярком солнечном овале
мерцал и жёг смертельный зной.
Мои подводные друзья
дремали вдоль стены древесной.
И Богу со скалы отвесной
открылась... видимость... сия.
1981
СОНЕТ
Я плыл по северной реке,
мерцали розовые скалы.
За лодкою - на волоске -
нефриты, яхонты, опалы.
Зверьки, безглазы и беспалы,
тянулись вглубь... И вдалеке,
на самом тёмном хуторке, -
огонь селенья Калевалы...
Страна седая, мой приход
не стоит твоего вниманья.
Ты - сон и шёпот ровных вод,
и дикой птицы дикий взлёт
среди всеобщего молчанья,
среди безветренных высот.
1981
* * *
Анютины глазки! Анютины глазки!
Какие напомните были и сказки?
Что дождик, что ветер, что вопли с болота –
на пляшущем бархате мрёт позолота,
на пляшущем бархате капли тумана;
спросонья – чудна́я лесная поляна...
Закройтесь, закройтесь, анютины глазки!
Метель подступает, летят тарантаски,
и я во дворе ледяном, леденцовом
один наслаждаюсь наследством отцовым:
ломаю сосульки, глотаю снежинки,
сугроб разделяю на две половинки –
державный хозяин державного царства...
А после – ангина, а после – лекарства,
узор на окне и тишайшая ночь,
и звёзды – анютины глазки точь-в-точь,
и древние краски для новой завязки...
Но вам уже поздно, анютины глазки!
Закройтесь, усните, друг к другу прильните –
и краски сольются, и свяжутся нити.
1981
СОНЕТ
1. Cсора
мотылёк на шторе
бабочка в корзинке
привкус оскорбинки
и в окошке море
мы с тобою в ссоре
ты жуёшь травинки
я ловлю чаинки
двое - вор на воре
2. Мир
вспышки редких молний
с воем пенки мчатся
и как будто волны
о стекло стучатся
ничего не слышим
тихо-тихо дышим
1981
* * *
Баю-баюшки-баю,
не пою, а слёзы лью,
только тени, словно лица,
только слёзы, как водица,
только тихий водоём,
золотая рыбка в нём...
Рыбка, рыбка золотая,
в тихой глуби обитая,
не слыхала ль ты, мой свет,
где все те, кого здесь нет?
Где отец и мать родимы?
Где товарищи любимы?
И невеста где моя?
Никого не вижу я...
Пузырьки со дна пуская,
рыбка молвила морская:
«Никого здесь больше нет,
только я да ты, мой свет,
только тени, словно лица,
только слёзы, как водица,
только я да ты, беглец...
Ну, вернулся, наконец?..
Мать с отцом тебя забыли,
а друзья твои - в могиле,
а невеста - в путь верхом
с чужеземным женихом...
Повздыхала, погрустила
да дитя ко мне пустила.
Здесь твой сын, пригож на вид,
под тяжёлым камнем спит».
1981
ПОЭЗИЯ
Сквозь сон, сквозь веки, сквозь подите прочь
бездонный полдень где-то золотится.
И девочка, опрятная, как ночь,
подходит к изголовью и садится.
Ах, как слаба, как бережна ключица!
И мне тоски, как сна, не превозмочь.
Что здесь тебе? Поди, ты мне не дочь.
И не жена... И даже не блудница.
Не знаю, чей набег был в этот век.
Но мочи нет из-под разбитых век
увидеть почву, что восходит зыбко...
С тобой – хоть в пекло под бесовский вой.
Но что, скажи, ты сделала со мной?
Вон как охрип... А начинал, как скрипка.
1981
ТАРАКАН
Отринуть жизненные схемы,
развеять умственный дурман
за тяжкий труд поста и схимы
отважно взялся таракан.
Среди замызганной посуды,
в глуши помойного ведра -
повсюду жизнь свои причуды
являла с самого утра.
И он в высоком умиленьи
движенья горния светил
и прах земной, и сон, и тленье
очами вечными следил.
Как сливки, дни и ночи кисли,
сплетался быт из ничего,
и думал он о вещем смысле
существованья своего
и перепончатые крылья
в восторге к небу возносил,
и плакал про себя в бессильи,
и ахал из последних сил.
Ему б с подружкой - в салки, в жмурки!..
Но он сгорал в ином огне,
таская чёрствые окурки
на чёрной крохотной спине
и в мелочь - каждую! - вникая:
и в щель, где холод гробовой,
и в плитку, где жара такая,
как в жаркой Африке самой...
Уж сохло тело, как сухарик,
уж начал он сходить с ума,
и вдруг ему - презренной твари! -
открылась истина сама.
Не в этом ли искусства сила,
что истина сама собой
небесный пламень водрузила
над тараканьей головой?!
И, этим светом обладая,
он в мир подался из угла,
когда хозяйка молодая
его на ложках засекла.
Ленивая, в белье нательном,
иных не ведая страстей,
она его - щелчком смертельным
отполированных ногтей...
И вот - без слёз и покаянья -
полёт в неведомую тьму.
И жизнь последнее сиянье
дарила в форточку ему.
А в полночь тихою когортой
его сородичи пришли
и тела мякиш распростёртый
во мрак и щели унесли.
Но где ж душа его святая?
Быть может, малость погодя,
помчалась по свету, рыдая
и мир себе не находя?
А может, кто её приветил,
с собою рядом поселил...
И нам оттуда тихо светит
её неразделённый пыл.
1981
* * *
Ко мне армейский друг заехал.
Сие - прекраснейшая веха
не только для фронтовиков.
Мой друг - орёл, из моряков!..
Привёз дальневосточной сёмги
(был чемодан довольно ёмкий),
и я слетал за пузырём.
И вот за столиком вдвоём
сидим - нарезали, налили...
Язык ли, души ли не в силе
о чём-нибудь поговорить?
И я сказал: «Послушай, Вить,
давай с тобою просто выпьем
и хвостиком закусим рыбьим,
пока на небесах светло,
а в доме тихо и тепло,
пока мы молоды и здравы,
блюдём себя, свой дом и нравы...
А то... не приведи нас Бог.
Давай, не чокаясь и впрок,
как Пушкин говорил - по чаше!
Давай наполним души наши,
чтоб утром - ни в одном глазу.
чтобы не проронить слезу
над жизнью нашей бестолковой,
поскольку не нашли подковы
на счастье нам, друзьям, врагам...
Давай! И жизнь - напополам!
А после - загудим, как вече...
Ещё не семь... ещё не вечер.
Ты только подвигай да лей.
Я прямо говорю - ей-ей! -
что истина - не наше дело.
Куда деть собственное тело –
вот что бы вычитать из книг.
(Не жуй, пожалуйста, плавник -
уколешься.) А все попытки
нащупать нечто и в избытке
идут от хвори мозговой;
а ведь народ наш - мировой!
И мы - народные умельцы;
мы, брат, с тобой новоземельцы,
оттуда, где «Святой Фока»,
намяв об острый лёд бока,
оставил память по зимовью
и по бесстрашному сословью
первопроходцев вечных льдов...
Оттуда шёл на смерть Седов.
А мы... мы всё-таки потомки,
и нам не след бояться кромки:
лёд - жизнь, лёд - смерть, лёд вся и всей...
Ты спишь, Витёк? Проснись и пей».
1981
* * *
Милая сестрица,
добрая Алёнушка!
Я хочу напиться
с лужицы до донышка.
Но кричит сестрица:
- Что ты, несмышлёныш!
Это след копытца,
будешь сам зверёныш.
- Милая сестрица,
добрая Алёнушка!
Я хочу напиться
с лужицы до донышка.
- Брат, наш путь далече;
сядем, коль устанешь.
След здесь человечий,
хуже зверя станешь.
- Милая сестрица,
добрая Алёнушка!
Видишь, нет водицы...
Видишь, только солнышко...
- Спи ты, цвет мой алый,
я с тобой побуду.
Мы пришли, пожалуй.
Видишь, камень всюду...
1982
* * *
Ни кола и ни двора,
чужеземные ветра,
снег неведомой планеты...
Город мой любимый, где ты?
В тёмном небе - лёгкий дым
над сияньем золотым:
слава Богу, не погасли
школа, детский сад и ясли.
Слава Богу - фонари...
Завтра утром снегири
прилетят клевать с кормушек
хлебных крошек, бывших мушек.
В тёмном небе - лёгкий дым.
Город, цел и невредим,
спит под алчный гул машинный,
гладя гребень петушиный...
Рано утром – чуть заря -
ничего не говоря,
кинет нам небрежно в очи
взгляд ребяческий... и волчий.
1982
ЦВЕТЫ
Я помню беспризорные цветы,
они росли в полях или канавах,
запутывались в самых сорных травах
и меркли от куриной слепоты.
Ромашка, одуванчик, василёк...
Какие первобытные названья!
Далёк их горизонт и так поблёк,
что нет на свете больше расставанья...
Я помню беспризорные цветы,
они росли по кочкам и оврагам,
любые руки называли благом
и мёрзли с наступленьем темноты.
Их мяли день-деньской сачки и пятки
мальчишек - сорванцов и босяков,
дождь лился с почерневших облаков...
Цветы не убегали в беспорядке.
Они любили дождь, любили пчёл
и всех прощали, стебли подгибая,
и пыль на них садилась голубая,
на клевер и на звёзды маттиол.
Ах, эта невезучка-маттиола,
невзрачная, как бабушкина школа,
зато с каким названьем колдовским -
рассыпчатым, прибрежным и морским...
Но был ещё цветок, любимый мною.
(Сейчас и не припомню, цвет какой...)
«Мы вечны на поверхности земной, -
он говорил мне под моей рукою, -
над нами свет глубокий и покой...»
Цветок неповторимый, Бог с тобою…
И ты был ветром времени сметён,
его метлой бездумной заметён,
иль - под зубцы какие, под гребёнку...
А может быть, насыпали щебёнку
и пользы ради проложили путь...
Но мы о том
потом,
когда-нибудь,
когда цветы на солнечное пламя
потянутся живыми лепестками
из царства сна, морозов и тщеты...
Никто не знает, что случится с нами.
Ведь были безнадёжные цветы!
Они росли, как неслухи, на воле.
А мы учились рядом, в сельской школе,
завидуя их горемычной доле
с вершины двухэтажной высоты.
1982
* * *
В предвечном Востряково -
кладбищенский уют.
Солидно и толково
надгробия плывут.
Парадно и цветисто
златятся письмена.
Но горечь аметиста -
с травы, с земли, со дна.
И виден, как под калькой,
при слабом свете дня
разбитый мир зеркальный,
в котором нет меня.
Ни тернии, ни лавры
здесь всходов не дают.
Сидят каменотавры
и спирт, как воду, пьют.
Какая тут беседа?!
Но я сквозь уйму лет
Коснусь ладонью деда -
и тихо вскрикнет дед;
потом насыплет перца
в две кружки, сгоряча,
и скажет: «Бычье сердце...
и печень - до плеча.
Меня разъели скука
и соль всея земли.
Такая это мука -
лежи и не пыли,
когда в тебе, бывало,
как жизненный заряд,
смертельные кристаллы
вдруг вспыхнут и горят.
И вспомнишь, как о чуде,
безмозглой головой,
как был отправлен в люди
по Первой мировой,
как век лепил навеки
мой соцавтопортрет:
убитые, калеки
и просто хлеба нет.
Об этом кровопуске
я с детской высоты
на идиш и по-русски
орал до хрипоты...
Газетная подёнка,
глупцов прохожих тьма;
и гладили жидёнка,
и били для ума.
Но с ходу в тюбетейку
иль в свой карман пустой
ловил я их копейку
как слиток золотой.
Горел в ней, как в кристалле,
весёлой жизни цвет.
Копейке - доверяли.
А прочим штукам - нет.
И был урок усвоен
(вся жизнь - напополам!):
один с копейкой - воин,
а без копейки - срам.
И что бы ни случалось -
был сладок мир и лих! -
она всегда являлась
наглее всех живых.
До Пешта и Стамбула
она меня гнала,
в бараний рог согнула
и в землю вогнала...
Судьба моя - за иксом.
Талант мой - ни при чём.
Я стал бы кукрыниксом,
а может - скрипачом.
Иль, выйдя в генералы,
хоть в прозе, хоть в стихе
писал бы мемуары
о всякой чепухе.
Но годы шли в уроды,
и я сквозь эту гнусь,
как первенец природы,
всё ручками тянусь...
Куда - и сам не знаю!
И только дальний звук...
далёкий... ба́ю-ба́ю...
Ты слышишь,
слышишь, внук?»
Я - слышу, я - внимаю,
как сам себя творю;
и камень обнимаю,
и с дедом говорю...
. . . . . . . . . . . . . .
Но тише листопада
уходят вглубь слова:
ограданенаграда,
проваливайтрава...
1982
НА РОДИНЕ ПОЭТА
Эскиз
белая церковь
колокол бьёт
зелено поле
ветхий народ
свежеобструган
домик ничей
птичьи гнездовья
толпы грачей
склоны холмами
даль без конца
высохший тополь
у крыльца
1982
* * *
сойдет жара - увижу Суздаль
пузырчатые купола
монашеской неволи камни
и стаи чернокрылых птиц
здесь на обочине России
и слово есть - да молвить глупо
и речки есть - да всё нетёки
и зелен дол - да всё трава
дай Бог здоровья город с пальчик
заставные столбы Фелицы
стоят без времени и места
не въехать вам и не пройти
1982
НА ИЛЫЧЕ,1 или ВОСПОМИНАНИЕ О КОМИ
Река в тайге. Селенье Сарь-ю-дин.
Горит огонь. И я стою один.
Забытая земля - людьми и Богом.
Здесь тыщи лет не ведали о многом,
на краешке Вселенной и Земли.
Последними из этих мест ушли
кикимора болотная и леший.
Был способ их исчезновенья... пеший.
Кому сказать?! Ушли они, ушли.
А лодка - вся рассохлась на мели.
И то им - не того, и это - плохо.
Они ушли, как вам известно, пёхом.
Нет чтобы жизнь налаживать свою
на Шижиме, на Эжве, на Укью,2
они - туда куда-то, в путь-дорожку;
оставили сушёную морошку,
огниво да свечу с пустым горшком...
Ушли они, сердешные, пешком.
Осталось вот безлюдное жилище.
Жилище... По-старинному - огнище.
А кто огонь бессмысленный зажёг,
тот будет поутру играть в рожок.
На песенку его слетятся духи...
А впрочем, это - слухи,
слухи,
слухи...
Оставили огонь - а для кого?
А ветошь тяжко шепчет: «А... того...
была и нечисть раньше... и святыя..,
да дни пошли, как кипяток, крутыя...
Все раньше были... да перевелись...»
И ветошь прошипела: «Што за жись-сь-сь-сь...»
Она права, я думаю, и всё же
так жаловаться на судьбу негоже.
Кого, скажи, морально замарал
старинный добрый способ - пешедрал?
А здесь - так вольно, бедно и опрятно.
Багровые надоблачные пятна
вдруг осветили землю подо мной -
и стал частицей неба мир земной.
Цветы порхали, весело болтая, -
жирушник, пижма, розга золотая.
А где сужался водяной простор -
рос камень, отголосок дальних гор...
Ночная парма.3 Пармская обитель.
И я здесь - не последний небожитель.
1982
1 Илыч - правый приток Печоры.
2 Шижим, Укью - притоки Илыча.
3 Тайга (коми).
НЕОКОНЧЕННОЕ
Я в дом войду. Сто лет мечтал о нём.
И ты, не удивляясь, молвишь: «Здравствуй.
Садись к огню. Смотри, какие астры.
Они в саду намокли под дождём».
- Да, астры... да, огонь... да, разговор.
Я был в гостях у снежной королевы.
И зеркала оледенелой девы
живёт во мне осколок до сих пор.
Он студит кровь мою и тает больно,
и, может, не отпустит никогда,
но я затем из льдов пришёл сюда,
чтоб ты сама сказала мне: «Довольно.
Довольно сны и память ворошить,
играть в снежки-знакомства, в зимнем поле
свистеть, как ветер... Полно, ты не в школе.
Пиши стихи. Я рядом буду шить».
Так минет год. Забулькает весна,
размоет снег, очистит камни, корни,
и розовые зародятся зёрна
в земных пластах, очнувшихся от сна.
Начнёт весна тепло и свет копить,
запустят первоклашки в небо змея,
и, в этой жизни многое умея,
быть может, мы научимся любить. -
Так я сказал. Картинка поплыла -
звезда, любовь, кошачий коготь острый,
огонь и мрак, и задыхались астры
в мерцании гранёного стекла.
1983
ДАЧНОЕ
в гамаке на даче у Димы Цесельчука
течёт медленная от солнца упоительная убаюкивающая река
я уснул в гамаке под высоким берёзовым небом
и не мог срифмовать это небо ни с чем - только с хлебом
и так сладко баюкала тело моё золотая река
и в волнах проносились века и гляделись в меня облака
и увидел я как трава подсиживала колючий кустарник
и услышал я как спаивал скрипку медноголовый ударник
и ломались мечты их о воздух о звуки о смех ветерка
и влекла их к себе и с собой уносила река
и заплакал я горько над жизнью живущих и живших
над жизнью своей Будденброков и Димы
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
а птички по жёрдочке строем ходили и всё щебетали
что стыдно мне плакать коль живы мы и невредимы
1983
НОЧНОЕ
Мы толковали за вином,
за угощеньем самым вкусным.
Был разговор о том о сём
и ни о чём, и обо всём,
но искренним и безыскусным.
Я утверждал: «N. N. - поэт,
великий мастер и философ,
поднял он тысячу вопросов,
иным и аналогий нет...»
А ты сказал: «Зачем он розов?
Ведь он - не баба, не бутон...
Зачем же он тогда изыскан -
лицом, стихом - со всех сторон?
Зачем он критикой затискан -
он, бронзовеющий канон?..
Однако лично мне - плевать
на это томное витийство,
на фразы типа “евразийство
священно”... Вот самоубийство,
что может он о нём сказать?
Я лично, - ты сказал, - пишу
про медный грош. И по грошу
коплю за строчку на сорочку.
Куплю. Поставлю водку, точку.
Жена молчит, и я дышу,
в петлю не лезу и в пространство,
в разврат и мелкое тиранство
и вот ещё пишу о чём:
жила-была нога живая,
но выползла из-под трамвая
и - разболталась, и - волчком...
А я живу, переживая,
что это не нога - а сын.
И, как писал поэт-оратор,
стиха и совести новатор,
из сына вырос блудный свин.
И улица, как альма-матер,
ему путёвку в жизнь дала -
вино и женские тела,
и много скуки и помоев.
Но это был не сон, а сын.
И, жизни сына не устроив,
я, как ковчег, носился, Ноев,
средь обезлюдевших равнин.
А тот, кто написал о свине,
он мастер был, и не дурак,
и не стремился кое-как,
а с головой, и (ясно ныне!)
в большом литературном чине».
Мы налили ещё вина,
в бокалах плавала луна,
и каждый вспоминал про сына,
клонились головы повинно
в картине слёзной и немой,
как будто у земли самой
кровоточила пуповина.
1983
ХОЛОДНЫЙ САПОЖНИК
Я сапожником стать не сумею -
высоко ремесла мастерство.
Молоточки да баночки клея,
да гвоздочки, да много всего.
Был сосед у нас ветхий сапожник.
Мастерская - напротив двора.
Сам приземистый, как подорожник,
вечно лысый и пьяный с утра.
Жил он тихо, семью не тираня.
И неспешно: ведь жизнь - не вокзал.
Кроме самой забористой брани,
он по-русски двух слов не вязал.
До войны, что ни год - то с приплодом.
Семь детей. Семь подпорок. Семь «я».
Он в семье почитался уродом.
Без урода семья - не семья.
Много надо полнеющим дочкам,
но не стоит перечить властям.
И уродец стучал молоточком
по ночам, по ногтям, по страстям.
И хотя всякий труд правомочен
и любая работа в чести,
он был мастер, наверно, не очень,
потому что не видел почти.
Год - от года, итог - от итога,
мастерская - почти уже склеп.
Но деньжонки текли, слава Богу,
на бутылку-другую да хлеб.
Два приятеля в гости ходили
в трёхаршинной его погулять,
вместе пили, а после - дразнили...
и мирились на водке опять.
Он ворочался в нашей эпохе,
постигая эпоху до дна:
дочки жирные, жирные снохи
и худая, как щепка, жена.
Жили-были старик со старухой,
наживали добро и врагов,
горевали над смертью безрукой,
жили-были во веки веков.
А над старческой их колыбелью,
словно рядом - но только во мгле! -
мальчик в шлеме, убитый шрапнелью
на палёной смоленской земле.
Жили-были старик со старухой:
сто забот, сто заплат, сто обид.
Называют жистянкой, житухой
этот сонный, затянутый быт.
Где ж ты, Боже, - судья и посредник?
От соседа уж нет ничего.
У хозяйственных дочек в передних
доживает старуха его.
Сохнут баночки старого клея,
молоточек в пространстве стучит...
Я сапожником стать не сумею,
да и, собственно, кто мне велит?
1983
ГОРОД
Я по лёгким тротуарам,
как по стёклышкам, скольжу.
По желанию, задаром
всякой всячине служу.
Мне твои цветные сказки -
словно водочка в горсти:
мне до них, как до Аляски,
не доехать, не дойти.
Мне б тебе да между прочим
крикнуть: «Здравствуй и прощай!..»
Ты - дурак и в дырке прочерк,
и бездомный трын-трамвай.
1983
* * *
Много-много лет назад
мама на старинный лад
среди бела царства
опосля кухарства
пела песенку свою:
«Не ложися на краю...»
Пела-напевала,
рядом засыпала...
Тут же чей-то голосок:
«Не ложись на правый бок:
засыпая справа,
сдохла баба Клава...»
Повернусь на левый бок -
тот же мерзкий шепоток:
«Засыпая слева,
сдохла баба Ева...
Не ложися на живот -
будут цыпки круглый год,
не ложись на спину -
превратишься в глину...»
Невозможный, страшный бред,
я тебе не верю, нет...
Я не подневолен,
просто очень болен,
просто вспомнил не о том...
Я по полу босиком
медленно ступаю,
маму окликаю...
- Мама, мама, - говорю, -
ближе к ёлке, к январю,
Дед-Мороз устанет,
и теплее станет. -
Смотрит мама: «Бедный сын,
не вылазишь из ангин.
Я ходила по воду,
напустила холоду;
дверь распахнута была,
тут метель из-за угла...
Ляг в постель, укройся,
ничего не бойся...»
- Мама, мама, - говорю, -
если сдохну, не горюй;
буду с Бабой Клавой,
если лягу справа. -
Охнула, осела мать.
- Мама! Что ж переживать?
Буду с бабой Евой,
если лягу слева...
Ну а лягу на спине -
застекли меня во сне
и молись в витрину
глиняному сыну... -
Мама плачет - как молчит,
мама шепчет - как кричит:
«Ангел из ангины,
ветер из витрины,
всё смешалось по зиме,
поселился снег в семье...
Я ходила по воду,
напустила холоду -
молодой совсем была;
ветер злой из-за угла...
Не суди, сыночек,
извелась я очень...»
- Что ты, мама! Помню, встарь
был декабрь, как дикарь...
Ты ли в том повинна?
Пусть уснёт кручина... -
В доме пусто. Или спят.
Или вечный снегопад.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Дом - ты сон иль крепость?
Гаснет водки крепость.
За окошком - ни гу-гу.
Только чучело в снегу
рядом оказалось...
Или показалось?
1983
ПОДОРОЖНИК
У просёлочной дороги,
подводя весне итоги,
подорожники растут.
Им, должно, приятно тут.
Хватит розы петь, художник,
ты воспой-ка подорожник.
Чем, к примеру, дорожит,
на ветру зачем дрожит
и какие строит рожи
птице, зверю и прохожим.
Ах ты, Боже,
ах ты, Боже,
ничего я не пойму...
Тем дороже подорожник
слуху, сердцу и уму.
Ветер в голове свистит,
ум на веточке сидит.
Увядает подорожник:
он - не железнодорожник,
нет, не из железа он,
из волокон весь сплетён,
из живительных волокон,
словно свет последних окон
на дорогу, что во тьму...
Тройка ль скачет?
Дева плачет?
Витязь в крови и в дыму?
Ничего никто не значит,
никого и никому...
Посидим в своём дому,
отсидимся, пропылимся,
тёртым словом умудримся...
А рассвет уж тут как тут:
подорожник дети рвут.
1983
ПОДРАЖАНИЕ
Иван Иваныч Грёзин-Тепляков
приходит каждый день после работы
к себе домой. Потом его жена
домой приходит и приносит в сумках
продукты, вещи и свою любовь,
вернее, то, что от любви осталось.
Потом приходят дети, сын и дочь,
и ничего с собою не приносят,
одно желанье - выспаться и встать,
и снова на родительские деньги
уйти в непознаваемый свой мир,
который проще выпаренной репы -
троллейбус, институт и дискоклуб,
то есть вино, любовь и сигареты,
и много-много разного всего,
чему в газетах есть подзаголовки...
Иван Иваныч Грёзин-Тепляков
однажды, отработав день, усталый
пришёл домой и никого не ждёт.
Такое состоянье организма
звалось хандрою русской при царе,
а ныне называется паскудством.
И так в паскудстве целый час пробыв,
Иван Иваныч видит пред собою
за столиком кухонным молодца
с копытцами и хвостиком вертлявым:
сидит и тепляковский ужин ест,
и ходят лакированные рожки,
как желваки, сквозь чащу шевелюры.
А так - хорош собою и не стар.
Одна беда - ведёт себя, как дома,
хозяина в упор не хочет зреть.
Вот хвостиком открыл он холодильник
и смотрит вглубь - чего б ещё поесть?
Однако видя, что с продуктом плохо
и что вот-вот хозяина кондрат
смертельный хватит, он, подлец, беседу
с ним пожелал повесть и говорит:
- Я бес. А ты?
- А я - Иван Иваныч.
С работы каждый день я прихожу
к себе домой. Потом жена приходит,
приносит в сумках... ты всё съел уже.
Потом приходят дети - сын и дочка.
А утром мы расходимся опять.
- Понятно, - молвил бес и страшно зелье
(однако и врачующее тож,
и самое что ни на есть земное!)
достал, как с неба, и налил по сто.
И выпили они, и закусили,
и стало близким небо, как земля.
Они ж сидят, как два молочных брата,
собой не налюбуются никак.
- Ну что, - добавил бес, - а кем ты служишь?
- Служу никем. Служу уже давно.
Служу я министерству и министру,
хотя не вижу никого из них.
- Да, - крякнул бес, - я б на такой работе
не смог и дня. Порядочки у вас!
Наш Господин - тот завсегда с народом,
иначе - ни отдачи, ни шиша. -
Налил ещё бесёнок, выпил залпом -
и замер на минуту, не дыша.
Иван Иваныч тоже опрокинул
и тоже замер... вздрогнул и рыгнул,
и так заговорил: «Семья - не идол,
мир - не кабак, а человек - не мул.
Но ежели меня возьмём, к примеру,
мой идеал - три сотни без хвоста,
чтобы жена ругала, значит, в меру
да дети не стыдились бы отца.
Мне во где воровство, питьё и враки!
Ведь как начальства нет - я просто псих.
Кентавр я!..» - «Да, дети - вурдалаки, -
поддакнул бес. - А жёны - хуже их».
- И в жизни хоть какая бы помо́га!
Корячился судьбе наперерез...
- Ой, бедные. Ой худо вам без Бога, -
напившись, сокрушался юный бес.
Иван Иваныч встал, ударил о́б стол
крестьянским кулаком, разбил стакан...
Гремел он, как Халтурин, как апостол,
как честный зверь, заманенный в капкан.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда пришла жена, а следом - дети,
на кухне от луны был полумрак.
Иван Иваныч спал на табурете
в сидячем положеньи, кое-как...
Валялася разбитая посуда,
окурки («Боже мой, он не курил!»),
и ветер в никуда и ниоткуда
на окнах занавески теребил.
1983
* * *
я впаду в детство
и запрокину голову
и увижу небо
и услышу ветер
и подумаю как мало мне лет
и трава будет высокой и зелёной
1983
СТИХИ О ЛАТВИИ
|
Ландыш, ласточка, тюльпан
Елена Васильева |
1
по медленным облакам по огням терпеливым
узнаю твой берег
Латвия
Ласточка
Лада
в ладонях твоих прохладных
щёки во сне остужу
и увижу песок предрассветный
и песню услышу свою
Латвия
Ласточка
Лада
ландыш из пены балтийской
2
песок рассветает
качнутся бессонные сосны
время растает
от волн
песня проснётся о зелёном венке из листьев дуба
1984
СТИХИ О РИГЕ
Агрису Пилсумсу
1
лютеранские петухи слетают со шпилей
камень клевать ночью
а утром их уже не дозваться
и целый день маешься маешься
пролезая сквозь игольное ушко улиц
2
глиняный кувшин -
Рига
живой воды напиться дай
1984
СОНЕТ
тугие волны Даугавы
корнями впитывает Рига
соборов пенье темноглавых -
на небе судороги крика
то память векового ига
ещё хранят дома и травы
внутри гудят твои октавы
а внешне ты - скупая книга
тяжелокаменных страниц
и вижу я как лютеранин
времён отыскивая нить
столетий размывает грани
и слышен петушиный крик
и город из беды возник
1984
* * *
|
Весёлый Гоголь на бульваре,
а грустный Гоголь – во дворе.
Лев Озеров |
Что так весел, Николай Васильич?
На бульваре собственном стоишь.
В чёрно-сером каменном величьи
ты того гляди заговоришь.
У тебя в руке твои же враки.
И слегка макушка зелена...
Это, брат, от климата и влаги;
это по ночам дерзит луна.
Долго ль так стоять на постаменте,
на метро взирая свысока?
Век мечтал я о таком моменте -
вот Вам, Гоголь, верная рука.
Каменные сброшены зажимы.
Вот проспект. Библиотечный двор...
Твой двойник, недугом одержимый,
сам себе читает приговор.
Глянь, какие мерзкие фигурки -
мёртвые, плешивые, с брюшком.
Вертятся, визжат, играют в жмурки...
Чувствуешь, каким несёт душком?
Новый Гоголь грустного потрогал -
вздрогнул сидень, чуя неуют...
Старый Гоголь и весёлый Гоголь-
что меня! - себя не узнают!
Здесь уж ни прибавить, ни убавить...
Где живой писатель прежде жил,
я соединить пытаюсь память,
я напрягся из последних сил.
Только всё вокруг затрепетало.
И смертельно стиснуло виски -
так металл отпрянул от металла,
камни разлетелись на куски.
Всё, что пожирала жизнь веками,
промелькнуло, как сплошной кошмар...
Бледный, в лоскутах и с синяками,
я поплёлся на другой бульвар.
1984
* * *
|
Люблю грозу в начале мая…
Тютчев
|
И грянул гром в начале мая -
(Как звёзды сшиблись во вражде!) -
И, ветки молнией ломая,
Застыл в недвижимой воде.
Люблю грозу и ливень чёрный,
Когда - последний человек! -
Усталый, детский и мочёный,
Я к Ною возвращусь в ковчег.
1984
* * *
У слова - горькая основа.
Как жаль, что не хватило жестов...
Чего поэты рыщут снова?
Неужто слово - дело чести?
Или язык у них из жести?
Уж этот гул пустоголовый!..
1984
Я УЕДУ В ДЕРЕВНЮ
«Я уеду в деревню -
бормочу раз в полгода. -
Стану жить жизнью древней...»
Только нету мне хода.
«Я уеду в деревню,
я оставлю ваш город,
убегу не к царевне,
а к простому народу,
а к свободной природе,
чернозёмной землице.
Ради речки-соседки
я оставлю столицу.
Я не зря по диплому
не поэт, а учитель:
не хожденец за славой -
просвещенья носитель...»
Только нет туда хода.
Говорят горожане:
«Что покой и природа,
если в этой деревне -
ни кина, ни народа?!»
Ну а я им не верю.
Знаю я, что в деревне
есть и клуб, и крестьяне,
и большие деревья.
И трава там по пояс,
и обычай есть древний...
. . . . . . . . . . . . . . .
Я на Северный полюс
уезжаю в деревню.
До свиданья!
1984
СНЕГОВИК
От города и гонора отвык,
спокойно мне - за кольцевой, у леса...
Порой заходит в гости снеговик -
большой, крутого снежного замеса.
Морковным носом чутко поводя,
поблёскивая пуговками глазок,
он грубо набивается в дядья
и просит водки, девочек и сказок.
- Да что за сказки, милый человек?!
Я весь в снегу, а ты - из снега сделан.
- Ну что ты всё заладил: снег да снег...
Гляди, как на дворе теплеет - эвон!..
Промямлив ностальгическое «Вот…»,
он сядет, покряхтит, раскурит трубку...
«Растаю, - скажет, - старый бегемот,
весна задаст нам всем такую лупку!»
Я гостя утешаю, чем могу -
без водки, небылиц и снежной бабы...
«Ты, - говорю, - из снега, я - в снегу;
она нас всё равно не сберегла бы».
Он говорит: «Пойду. Такая жуть
в душе. Такая мука ледяная!
Растаю. После слепит кто-нибудь.
А может, и не слепит. Я не знаю».
И я не знаю, для чего он был,
кого он здесь искал, к кому тянулся...
К утру его красноречивый пыл
за школой мокрым местом обернулся.
1984
* * *
возле площади Сенатской
рядом с Невским авеню
медный-медный
бледный-бледный
Пётр бронзовый летит
(на уда́лом на коню́
топчет бедную змею)
возле площади Сенатской
рядом с Невским авеню
бьёт копытом конь солдатский
по гадючьей парвеню
здравствуй здравствуй Петербург
на Неве стоишь - невечный
над Невою - надневечный
связан лентой подвенечной
с забубённою Москвой
здравствуй город над Невой
из Москвы к тебе приеду
и по канувшему следу
как по бреду побреду
то ли с жизнью не в ладу
то ли не в ладах с владыкой
Пётр слышь ты мне не тыкай
ты топчи свою змею
да не тронь мою семью
не топчи моих мгновений
был тебе один Евгений -
и довольно баста царь
всё что было - было встарь
а теперь в двадцатом веке
на исходе на корню
в самом крохотном отсеке
на московской авеню
(Ленинградский дом тринадцать)
я живу как в детстве жил
и намерен так держаться
до последних сил и жил
1984
* * *
|
Я в мире не оставлю брата.
Лермонтов |
Я иду, иду, и ночь тиха.
Господи, мы все не без греха,
но сегодня самый чёрный ворон
ангельскою чистотою полон.
Под ноги летит, сияя, лёд.
Сотни лет прошло, как начат год.
Я иду, иду, и город вечный
кажется дорогой бесконечной.
Ночь звенит - воистину тиха.
Горький отблеск русского стиха
осветил лицо моё живое,
всё его пространство мировое.
Снег дрожит на лодочном ветру,
голос тает медленно во рту...
Я прикрою веки на минуту -
и застигнут буду стужей лютой.
В зимней ночи, в самой глубине,
я жестикулирую во сне.
Только ветер прогудит, ночлежник,
был-де человек, и вот - подснежник...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь ножи запустит наугад,
и меня во тьме окликнет брат.
Я очнусь - на крик, на плач, по зову...
Здесь иначе не даётся слово.
1984
АПРЕЛЬ
Это солнце апрельское красного-красного цвета.
Прошлогодние листья на ветках сухих запеклись.
Город пуст и безлюден. Одна только песня не спета.
И подталый снежок оползает по крышам и вниз.
Потому так тихи и расплывчаты контуры дома.
Потому так черны его чёрные доски внутри.
Я ступил на порог. Полыхают дрова, как солома.
- Здесь тепло, - говорю.
- Посиди, - говорят, - подремли.
- Да не так уж устал, чтоб у печки дремать сиротливо.
Вот погреюсь чуток - и оставлю очаг ваш опять.
Хорошо, - говорю, - что вы молоды, счастливы, живы.
Хорошо - вот и всё. Больше нечего мне вам сказать.
Разве только о том, что ручьи по земле протекают,
ходит свет в небесах, и так сладко глядеть в пустоту
с замирающим сердцем... А смерти родных окликают,
унося в невесомость фасованную суету -
нашу жизнь... и беду. Нет, от вас ни за что я не скрою,
что земля голуба́ и округла, как прежде, на вид.
Ну а толку-то что, если ходят убийцы в героях
и враньё, как вода, корни точит и души чернит.
Приголубит во сне всех птенцов златоверхий наш город:
соберутся птенцы из неведомой людям страны.
В наших клетках грудных жил, как дома, арктический холод,
и невидимы шрамы Дикарского моря волны.
Хищноклювые скалы глядели на небо и в воду.
И под низкой луной гребешки разлетались, как пыль.
Вот и всё, что запомнил; двойная зарубка - по году.
Можно вспомнить и больше. Да только попробуй, осиль. -
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь почти наступила. Безлюдье, асфальт и брусчатка.
Пять последних веков поведут о строительстве спор.
Заскорузлым фасадам так хочется больше порядка,
но не слушает их пролетающий медленно сор.
Пролетают окурки, бумага ненужная, корки.
Кто-то еле пищит, улепётывая со всех ног,
то есть, лапок... а-а, это, наверно, мышиные норки
затопляет, журча, винно-водочный злой ручеёк.
Неохота живому всю жизнь привыкать к дисциплине.
Тьмы закладка ложится, и всё превращается в гладь.
Мы - остаток ночной убывающих пятен и линий.
Так сложилось у нас. Но об этом не стоит орать.
Скоро лето в цветах. И капустницы - веером крылья.
И прыжки в невесомость кузнечиков, рослых до слёз...
Мы вставать стали раньше, мы старые книги открыли:
наступила весна... и проходит газетный наркоз.
1985
* * *
Памяти З. А.
На земле начинается небо;
продолженью не видно конца.
А судьба - то ли быль, то ли небыль,
то ли слепок с чьего-то лица.
Оттого мы в сплошной круговерти
и едва проницаемой мгле,
что загадку рожденья и смерти
невозможно решить на земле.
Но присутствует вечная тяга
за бездомностью и суетой
(и всего-то, быть может, полшага!)
разглядеть мир иной - но живой.
Наша вечность - не старше подростка.
Наша явь - только бред в полусне.
И душа, как фигурка из воска,
исчезает в небесном огне.
1985
СВЕРЛИБР
Скрипичная соната
сиротливый сентябрь
серый сумрак
сырые сосны
собакам снится
сияющее солнце
1985
* * *
Я уеду в Ригу тихо-тихо...
Изморозь на стёклах,
на коре.
Как заворожённая волчиха,
каменная Рига в январе.
Высей обездоленные нивы
навсегда впитали соль и гарь.
Оттого здесь души терпеливы,
имена прозрачны, как янтарь.
Стану черпать Даугаву ситом,
стану дни считать по облакам
и живым, живучим, неубитым
выучусь балтийским языкам.
Нет, не здесь изобретали порох
или самострел какой-нибудь.
Но с вершины Домского собора
звёзды светят, как живая ртуть...
Трудно засыпает Вечный Город,
свет вбирая в каменную грудь.
1985
ТРИДЦАТИЛЕТНИЕ
Безличное местоименье «я».
Мы к этому приходим, но не сразу.
Себя боимся, как дурного глазу:
«Полцарства за крылатого коня!» -
и это пошло в певчей перекличке...
Сойти с ума? дойти до обезлички? -
нам раз лишь плюнуть, дважды растереть...
И мы стоим, умершие на треть,
в преддверьи опечатанного рая,
где рукописи жжёт шпана мирская.
1985
* * *
Когда-то в маленьком детстве я услыхал и полюбил два слова: барвинок и гурвинек. Чем-то старинным, доверчивым, домашним веяло от них. Я играл в слова: барвинок с гурвинеком, барыня с гувернёром...
Спустя много лет я узнал, что барвинок - вечнозелёное травянистое растение с большими голубоватыми цветами, а Гурвинек - идейный близнец нашего Петрушки в Чехии. Только наивен слишком!..
Недавно я заглянул в толковый словарь Даля и прочитал: «Барвинок - трава-могильник, гроб-трава... И сразу всё рухнуло: барыня прогнала гувернёра, Гурвинек перестал быть наивным, а большие голубоватые цветы высохли и замёрзли... Вот и растолкуйте мне, какой толк заглядывать в толковые словари.
1986
* * *
мне снился город маленьких людей
нет не душой а лишь объёмом ростом
что в сумерках при полной тишине
играли в свои крохотные игры
с перил спускались или на качелях
качались не взлетая выше звёзд
в песочницах иные мастерили
себе подобных зданья цветники
и всё это при полной тишине
они напоминали мне во сне
резные потемневшие фигурки
ни дождик черноточечный ни ветер
ничто не отвлекало их от игр
как будто они сами по себе
а прочее - в ином каком-то мире
потом их что-то сразу отвлекло
они в одну собрались быстро кучку
и с плачем тихо стали звать меня
и я проснулся?
1986
ВЕРЛИБР О ПРОИСХОЖДЕНИИ ЧЕЛОВЕКА
в мире нет истин
одни гипотезы
и ещё интуиция
одних интуитивно тянет к добру
других - к другому
из поколения в поколение
изобретаются разнообразные велосипеды
то есть истины
дабы имелось на что свалить впоследствии
после краха очередной истины
рождается очередная гипотеза
именуемая в просторечии слухом
слух прошёл
то есть появилась гипотеза
гипотезы правят миром
согласно одной из них
когда-то необитаемая но пригодная для жизни Земля
была избрана местом ссылки убийц
и умственно отсталых представителей
какой-то неведомой нам вегетарианской цивилизации
конечно бред собачий и уж во всяком случае не истина
а всего лишь гипотеза -
взывает логика
всякая гипотеза достойна внимания и изучения -
учит опыт
глядишь наткнёшься на истину -
подсказывает интуиция
1986
СИЗИФ
Я толкаю выше камень,
до вершины - три вершка.
Но опять летит мой камень,
вниз летит сквозь облака.
Я толкаю снова камень,
труд мой весел, кропотлив...
Всё - руками.
Всё - веками.
Ай да умница, Сизиф!
1986
* * *
в коридоре тишина
муха летит как «Наутилус»
ключ повернул - стена
Ау - говорю - жена
молчать научилась
особенно когда её нет
включаю свет
на письменном столе - письменные принадлежности
(я ведь писатель - по смежности
то есть после работы
прекрасное лекарство от онанизма и от зевоты
до тридцати пяти
а после - надо печататься
ибо частное нуждается в обобществлении)
думаю - куда пойти
от кого спрятаться
и стоит ли участвовать в подавлении
собственной индивидуальности
написав оду вольности
и приняв снотворное?
Человек делится на сознательное эстетическое и моторное
первое питается ближним второе - стихами третье ходит
в уборную
все трое встречаются в женщине
сосредоточены и до известных размеров уменьшены
а в коридоре - тишина
муха летит как «Наутилус»
эстетическая пропорция соблюдена
произведение закольцовано
а точнее - отторцовано
и мысль где-то сбоку примостилась
1987
АПРЕЛЬ
1
В апреле белые ручьи
прозрачный город омывают
и птицы горизонт сдувают -
и он колеблется в ночи.
И город учится ходить,
ещё к полёту не готовый,
хотя полёты нам не новы...
Но - выучиться бы ходить:
соединить любовь и быт,
а творческий глагол - с молчаньем...
Уж зубы крошатся за чаем -
прекрасный из окошка вид.
2
Такая цельность на душе -
как будто жизни не осталось,
а прошлые деянья - шалость,
рассыпанная, как драже.
И то немногое, что есть, -
нагую плоть и опыт жёсткий -
едва ль Господь удержит в горстке,
когда придёт о людях весть.
Мир пройден вдоль и поперёк:
идея не нашла спасенья.
И только этот день весенний,
по крайней мере, не в упрёк
идее жить и диалог
наладить стройный с целым миром.
У слов «навалимся всем миром»
какие глубина и слог!
Апрель... И птицы в небесах
приносят доброту по крохам...
по разным странам и эпохам
затерянную впопыхах.
1987
ОТРЫВОК
Мы прокляты - нам не узнать пророков.
И Бог вторично приходил - до сроков.
И во́роны терзали Божью плоть...
Ведь Бог на лбу не пишет «Я - Господь!»
и ангелов не шлёт вперёд с оркестром
иль признаков особенных реестром.
Ведь Богу, как известно, ни к чему
узнанье по команде иль подсказке:
иначе Свет не одолеет Тьму
и всё придёт к накатанной развязке...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да только кто ж поверит до конца
владельцу иудейского лица?!
Узнанья подвиг важен, без сомненья...
А всё ж важнее... паспорт иль знаменье.
Он понял, что урок пошёл не впрок,
но, слава Богу, убедиться мог,
что был - и в том великая утешность -
прибит не за ученье, а за внешность.
Прогресс, как говорится, - на лицо...
Придёт ли снова к нам Недолгожитель?
Иль замкнуто истории кольцо
ещё прочней?.. И в ужасе Родитель,
что этот мир когда-то сотворил:
не спрятаться за сонмы белых крыл.
1987
* * *
Когда я вижу иву над водой,
мне всё труднее справиться с собой:
я вспоминаю детство и посёлок;
моей размытой памяти осколок,
он чудом уцелел, как Божий дар.
И я его храню, как антиквар -
но только для себя, не для продажи;
в том много хитрости, а больше - блажи,
поскольку жизнь реальна чересчур
и нужен эдакий невинный “сюр”.
Мечта была. Но не было поступка.
И не впитала мир душа, как губка.
В душе моей осталась только боль.
И критику я говорю: «Изволь,
кляни меня вовсю на всех заборах,
коль не на что потратить больше порох...»
Ведь наше время - годы без войны -
убили двести с лишним миллионов.
А мёртвому в молчанке нет резонов -
над нами вновь мечи занесены.
Казалось бы, есть по соседству страны...
Ужель нам быть особыми не странно?!
Увы... и маршал Брежнев - наш Колумб.
Каких-нибудь там византийских клумб
иль западных излишеств нам не надо.
Была б страна родная песне рада!..
Хотя и здесь пустили петуха...
Остались пух с пером да потроха.
Как видно, при отсутствии изысков
легко скатиться до предсмертных писков;
как видно, ч е л о в е к у н у ж н о в с ё.
А он уж сам решит - чего изволить,
где храм, где срам, а где - ни то ни сё.
Я б не хотел правительство неволить,
но... любите ли вы своих детей?
История п р о щ а е т это чувство.
Любить детей - высокое искусство...
не каждому давалось из властей.
Да вы не бойтесь, вот, мол, идеолог...
ещё один!.. Нет, просто был посёлок.
Всё, что узнал тогда из букваря,
зациклившись, твержу и повторяю.
А если что-то с возрастом теряю,
то стану ль ближних беспокоить зря?..
В те дни нас в жизнь водили, как в кино.
Наставникам простим такую смелость.
И мама раму вымыла давно,
и Маша съела кашу - не наелась.
Но я запомнил иву у воды...
Мы все стояли около беды,
хоть этого ещё не замечали,
поскольку Оттепель была вначале.
Вначале было Слово... а дела...
Но я не злюсь, что Оттепель была.
1988
* * *
Над клевером бабочек стаи - кругами.
Не зная названий, зовём королевами.
И режем осоку босыми ногами,
и медленно путаем правые с левыми.
Над клевером поле - букашкам раздолье,
кузнечики прыгают к солнцу и вниз.
И лбы у кузнечиков круче фасоли,
и бело-зелёным стал солнечный диск.
Мы возвращались домой, как из странствий,
не замечали - ушиб или вывих...
У бабочек в ярком воздушном пространстве
сияли глаза на распахнутых крыльях.
И этот прекрасный сознания хаос
лелеял гармонию детского духа.
А всё, что порядком потом называлось,
воняло сивухой и клеем гроссбуха.
О том ли писать, что возжаждало сбыться,
о жизни утробной – хоть вечность аукай!..
Нас вылечит время, как самоубийца,
наверное, лечится перед разлукой.
Мы поздние дети безлетья России –
цветные стекляшки сельповских палаццо…
К нам бабочки ночью летят золотые
и, мёртвые, у изголовья садятся.
1988
СНЫ
1. Планета любви
Снилась мне межгуманоидная морзе,
где про Землю и темно, и бестолково…
Не погаснет, мол, она и не замёрзнет,
ничего с ней не произойдет такого…
О Земле у них понятья – никакого,
как живём мы здесь впритирку, под копирку.
Запечатаю всю правду я в бутылку
и швырну её в космическую дырку.
Нас любили, как своих, и Бог, и Дьявол;
за спиной у нас по ангелу и чёрту.
И двойной на душу ныне счёт предъявлен,
потому как сроки близятся к отчёту.
А ночами кто-то жизни нас лишает,
но не бьёт в колокола больной будильник.
Только чёрт один целует-утешает,
аки друг, и брат, и собутыльник.
Я машу во сне беспомощно руками…
Чьё крыло на синем фоне золотится?
Это ангелы уходят косяками,
к тёплым звёздам потянулись, аки птицы.
1985
2. Ной и его сыновья
|
И сказал Бог Ною: «Конец всякой плоти
пришёл пред лице Мое, ибо земля наполнилась от них злодеяниями; и вот, Я истреблю их с земли. Сделай себе ковчег
из дерева гофер…»
Быт. 6:13–14 |
Мне снился крах, похожий на хорал;
за именем там исчезало имя.
Ты, Господи, нам жизнь и разум дал.
Но как же мы распорядились ими?!
Потоки уносили молний сверк,
и нашу кровь, и слёзы, вперемешку…
И плыл ковчег из дерева гофер,
и в нём старик хотел позвать… но мешкал.
Мир двигался под ливнем, чуть живой,
как точечка в стекляшке телескопа…
И снилось мне, что был бездетным Ной,
что мы – лишь Ноев сон во дни потопа.
1988
* * *
Небо с землёю - как брат и сестра.
Теплота бабочки и травы.
Лягушка притихла на дне ведра,
не повернёт головы.
Мир мой сколочен из досок и брёвен,
чист, как смола, и, как ветер, огромен...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рожки да ножки остались, да рвы...
Не повернуть головы,
не разгрести эту мглу;
кто там смеётся в углу?
Чур, меня, чур!..
Ты, что ли, Юр?
Детский приятель мой в угол забился.
Век с ним не виделись. Там он и спился,
не повернув головы...
Юра, хочешь халвы?
Ночь растит изумрудную зелень.
Тишина. И капля не шелохнется в колодце.
И такой свет отовсюду льётся,
что белеет в земле несколько зёрен.
Скажешь ли громко,
ступишь неловко -
мир улетает, как божья коровка,
до капельки, до лепестка.
Не найдёшь во Вселенной и оттиска...
Детские дали расцвечены мелом -
синим и розовым, жёлтым и белым.
Не убавляется жгучая соль:
нянчишь гармонию – вынянчишь боль.
P. S. Понатворили... Страну разорили.
Плавает ненависть клочьями пыли...
Юрка не знает о том ничего.
Он бы спросил с нас. Да нет никого.
1988
* * *
Светлый камень в прозрачной воде -
даже капелька не замутилась.
Говорю: «Никогда и нигде
не случалось того, что случилось».
Говорю: «Никого и никак
не порочь даже тенью насмешки.
Всё, что в нашей природе не так, -
вероятно, процесса издержки».
Ничего не взойдёт на крови,
ничего у страны не осталось...
Только самая-самая малость -
отзвук Слова предвечной любви.
1989
* * *
|
А там – вороньей шубою
На вешелке висеть…
Мандельштам |
Укачивай, Мукачево,
зелёный и уютный.
По всем счетам оплачено
и плачем, и валютой.
Под камнем спят воители.
Как стёкла в прочных рамах,
три веры во Спасителя
хранятся в здешних храмах.
Но между строк заученных
стоят передо мною
тела людей, умученных
за городской стеною.
Я спрашивал свидетелей -
и умников, и мудрых.
Я спрашивал в обители
монашек изумрудных.
Залётному ли ворону
искать, скитаясь, места
по пряничному городу
мадьярского замеса?
Укачивай, Мукачево,
любовь мою и муку.
Вся жизнь переиначена
под вечную разлуку.
Они молчали скованно,
кивали да мигали.
И души в Лету сонную
по капельке стекали.
1989
* * *
Пускай гремят победные литавры -
но прошлому иным уже не быть.
Снуют эпохи, и уходят мавры,
и сохнут лавры на челе убийц.
В глухом быту конической системы
идеи проглядели идеал.
Прекрасен жребий - оставаться с теми,
кого никто и никуда не звал,
однажды выйти из развалин гетто
в забытую и вымершую степь,
где всё пространство солнцем не согрето,
где только Слово и тяжёлый хлеб;
нет ничего на свете одиноче...
Но, если есть порядок мировой,
возникнет знак из груды многоточий
и станет почвой - чёрной и живой.
1989
ПАМЯТИ МАНДЕЛЬШТАМА
Ты любил этот город,
как любит ребёнок соломку...
или головоломку -
почти бескорыстно любил.
Мыльные пузыри зацветают под небом негромко
и летят изо всех мыльных сил
в золотистую глушь тополя...
Годы всё это слопали.
На здоровье!
Этот город был самым прозрачным, и в нас
восходили грунтовые воды свободы.
И достоинства царские крылья - но не напоказ! -
поднимала отверженная порода.
А потом кто-то крылья таинственный взял да и скомкал...
Может, шутки заради, а может - заради корысти...
Потому-то и солнце горит над тобой, как солонка,
и горьки все пути, горячи и бесплодно гористы.
Затевалась беда.
И наш город сиял пузырём
п о м а н д а т у д о л г а.
Ведь кровавых кореньев гряда
засевалась всерьёз и надолго.
Но пока мы живём -
как замерший гром
средь ясного неба.
1989
* * *
Это наша страна
или то, что мы с ней сотворили.
Если головы нам задурили -
это наша вина.
Время новых страстей
наступает в безумном безлюдье.
И не кормят детей
пустотелые женские груди.
А не так было встарь.
Были дни, как молочные пенки...
Кто ответит за школьный букварь?
За уроки и переменки?
1989
* * *
хмурое утро у Красных ворот
август уставшая зелень цветы
смотрит нам в спины солнцеворот
выпала соль суеты
новобасманное утро туманное
дремлют склеротики-особняки
прутья чугунные гунном изогнуты
столбики да сквозняки
бедный мой город! ты срезанной почкой
тихо слетаешь вдоль корки ствола
возле Елоховки чёрною ночкой
плачем в чём мать родила
1989
* * *
Я сегодня один. Мне исполнилась тысяча лет.
Среди пепельных льдин затерялся последний мой след.
Океана трава за непройденным детским порогом.
Кто-то шепчет едва: «Не печалься, ступай себе с Богом...»
На дворе ночь цветёт. На столе увядает свеча.
Все культуры не в счёт. Остаётся ещё «не печа-
луйся больше, ступай себе с Богом...»
Бестолковец на троне
исходит божественным слогом
и достоинства лжи не уронит.
А затюканный шарик
в пространстве качается зыбко.
И безумный духарик
на шарике ёжится зябко:
«Смилуйся, государыня рыбка...» -
и свистит на ветру его шапка.
1989
* * *
Как на дно опускается камень -
так и мы углубились в усталость.
Разошлось, разлетелось кругами,
что когда-то душой называлось.
Я любил красный диск над Москвою,
в сырость сумерки сторожевые.
Ремесло своё голосовое
возвращаю на память России.
В этом самом замкнувшемся круге
мы познали горчайшие глуби.
Но пока ещё тянутся руки
пожалеть хоть кого, приголубить...
Расставанье нам как оправданье -
ни хвалы, ни хулы, ни ответа.
Не “прощай” говорю – “до свиданья”.
До светанья. До скорого света.
1989
* * *
Но прежде, чем исчезнуть, кануть,
в последний раз ещё вернусь
хотя бы из-за тучи глянуть...
И вот кружу, как дикий гусь,
над бедной родиной моей,
где был я “нелюдью нездешней”,
когда она во тьме кромешной
кричала голосом людей.
Мне людям нечего сказать,
поскольку поделиться нечем.
И всё-таки родным наречьем
сошла на душу благодать.
Три зёрнышка растут в земле -
надежда, боль и откровенье.
Когда соединятся звенья,
мы дом построим на земле.
1989
* * *
|
Когда поселится пришлец в земле вашей, не притесняйте его: пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что коренной житель ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришелцами в земле Египетской. Я Господь, Бог ваш. Левит, 19:33–34 |
Я больше ничего не напишу:
наверное, устал от тёмной речи.
И если на земле ещё дышу -
то это дышит дух противоречья.
Не хочется живому исчезать,
хотя в разлуке, вряд ли, больше смысла.
Но родине мне нечего сказать:
меж нами даты... цифры... даты... числа.
В минуты роковые знанья нет
(когда ни славой не спастись, ни словом).
И стало кровью то, что звали кровом.
Слепила тьма - но выел очи свет.
С тобою не лукавлю, Моисей:
родная речь толкает в междуречье.
Здесь пробовали жить по-человечьи -
на этой
голой родине моей.
На мне вина Октябрьских стихий
за первую кровавую порошу.
Но, той вины не скидывая ношу,
я думаю о тех, кто – «не убий».
Разрушен невостребованный храм,
и мы уходим в новое изгнанье.
«Все заповеди в гости будут к нам -
но прежде Сына дай на поруганье», -
кричит толпа, перстами возносясь.
И плачут на ветру легионеры.
И снова на пороге новой эры -
нам комьями в лицо мирская грязь.
Но кто сказать успеет в пустоту,
как был неотвратимей с каждым годом
тот путь от Моисея ко Христу,
тысячекратно пройденный народом?
1990
ВИЛЬНЮС
В квартире тёмной, в комнате пустой
игрушечный меч стрелки часовой
вращается по кругу циферблата.
И слабый свет струится воровато
с пластины медной. Бог не приведи! -
Ни веры, ни надежды, ни судьи...
Какое время нами помыкает!..
И кровь течёт, и срок не истекает
за каждый шаг ручаться головой...
И жизнь - короче стрелки часовой.
13 января 1991, Москва
ДИПТИХ
Боре Подольскому
1
Мы - путники. Мы - спутники. Мы - дети.
Мы к небу тянем руки на рассвете,
сдувая в океан остаток ночи,
солёной влагой промывая очи.
На наших лбах - предвестие беды,
хотя мы только вышли из воды,
в волнах оставив рыбий свой состав
и новым существом наземным став.
Но то ли шум воды навеки с нами,
то ли трава морская жжёт сердца,
что в бесконечном, многозвучном гаме
терялся голос Высшего Творца.
Эпохи пролетали по спирали
и отражались в ледяном овале,
и медленно, как сон или туман,
поверх голов смыкался океан.
25 сентября 1991
Лос-Анджелес
2
Мы - корни. Мы - травы. Мы - листья в опале.
Нас выбили волны. Мы в бурю попали.
Потом под луной подхватило теченье.
Но это - не мы. Это наше свеченье.
Мы - кости. Мы - известь. Мы - лёд в черноте.
Мы - скрытые краски на белом холсте:
сидим среди вишен и пьём саперави...
Мы - пористый гравий в железной оправе.
10 октября 1991
* * *
там где белки совершают пробежки по проводам
где морские котики выкатываются на берег
и яркие бабочки пролетают по водам
а восторженные олени усмиряют свой бег
там где солнечный свет потопляемый чистой водой
и высокой травой превращается медленно в искры
и белый песок ослепляет как снег под слюдой
не гадай здесь не Юрмала и не Крым
длинноклювый колибри в цветок окунулся по грудку
Монтерей - это бухточки бухты
если камешек в воду бултых то по небу круги
разойдутся
и сны как на даче как после дождя и до самого утра
мы останемся здесь навсегда - только жизнь станет
старше
из клубка ретроспекций еще не прочитанный вид
мы идём по песку и шаги уплывают всё дальше
унесённые ветром - gone with the wind
1991
* * *
океан устал наступает вечер
колышутся огненных окон стрекозы
женщины с глазами вечности -
пышные чёрные розы
1992
* * *
день переходит в сумерки
в окне – наклонилась пальма
падают за горизонт угольки
небо - остывшее пламя
нынче время чудес
поэтому так просторно
жаркий роскошный Лос-Анджелес
на все четыре стороны
1992
РУФЬ
Ире Азаровой
Трудилась без обиды,
не покладая рук,
прабабушка Давида
моавитянка Руфь.
Из золотистой плоти
колосьев наберёт,
сама и обмолотит,
сама и отнесёт.
Усталость, как солома,
растёт день ото дня.
Зато в избытке дома
пшеницы, ячменя.
Жила бы на здоровье
среди родных полей...
А то ведь - со свекровью,
без мужа, без детей.
И как хватило духу -
в чужие племена?
Да стало жаль старуху:
зачахнет ведь одна.
Снохе, едва не плача,
сказала Ноеминь1:
«Храни тебя удача,
но ты меня покинь.
Со мной лишь Божья кара.
Очаг мой - без огня.
Теперь я только Мара2,
и значит - нет меня.
Друг друга мы забудем.
Вернись, как лёгкий дым,
к своим богам и людям,
к родителям своим.
Господь тебе поможет
за доброту твою:
и дни твои умножит,
и даст опять семью».
В ответ лишь вздрогнут веки
и Руфь произнесёт:
«Теперь мои навеки
твой Бог и твой народ.
Болезнью или гладом
не стану попрекать.
С твоей могилой рядом
хочу я истлевать.
Пусть горя - больше втрое,
как не было ни с кем,
но всё равно с тобою
пойду я в Вифлеем».
А что потом случилось -
предопределено.
Ведь с нами Божья милость -
сегодня и давно.
И под Господней сенью
нам заповедан стих:
Израиля спасенье -
в спасении других.
Простая эта схема
понятна лишь тому,
кто сам из Вифлеема
или идёт к нему.
Рукой глаза прикрою,
замрёт на миг рука:
за движущейся мглою,
как пёрышко, легка,
стоит, невзрачна с виду,
ладони чуть сомкнув,
прабабушка Давида
моавитянка Руфь.
Стоит в потоках света,
провидя Дней Конец.
И радуга Завета
над нею, как венец.
Всё явственнее в свете
тончайший силуэт.
И тридцати столетий -
как не было и нет.
А в самом ветхом слове,
где места хватит всем,
две женщины, две крови,
бредут в свой Вифлеем.
1992
1 Приятная (древнеевр.). Здесь дан один из русских произносительных вариантов.
2 Горькая (древнеевр.).
* * *
Огоньки над Лос-Анджелесом -
это всё, что осталось нам.
Это - новые корни
новой родины, Калифорнии.
Мир незлой, скоротечный.
Высоко и беспечно
реют ангелы чёрные
новой родины, Калифорнии.
1992
* * *
три отечества три народа
волос дыбом да пыль столбом
нет ни выхода ни исхода
есть одно лишь - об стену лбом
возле тонкой как небо черты
оживает начальное слово
здесь не гаснут огни и цветы
и стрекозы сиренеголовы
окунувшись в густую листву
дремлет луч под зелёною ношею
к естеству потянуло к родству
дор-рогие мои хор-рошие
1992
* * *
лос анжелес навеселе
атласный ласковый лос анжелес
желтеет воздуха желе
ажиотаж цветов ужаснейший
поедем к океану там
под пальмой самою раскидистой
друг милый предадимся бегу
и навестим кого нибудь
1992
ТРИЛОГИЯ
1. О луне
То ли луна неполная,
то ли там маска клоуна.
И оч-чень критический взгляд...
Зубы, что ли, болят?
2. О жизни
Мы жили у абракадабры,
нас шутки хватали за жабры,
и мухи, по стёклам пыля,
чертили свои вензеля.
И, как очарованный странник,
на кухне стоял подстаканник.
3. О Калифорнии
Калифорния, Калифорния,
врос бы в корень я, да не в форме я.
1992
* * *
Сломаны улицы города,
солнце пылает колюче.
Мы с тобой всё ещё молоды,
бэса мэ, бэса мэ мучо.
В нашей купеческой Мексике
умники нынче недороги.
Песенки. Песенки. Песенки.
Но не слышны даже шорохи.
1993
БИБЛЕЙСКОЕ
В небе звёздочка дурит
и со мною говорит:
не о небе, не о Боге,
не о вдохновенном слоге,
а о том, что был мой дом
и что я был в доме том,
и что всё взаправду было,
но потом куда-то сплыло,
а когда и почему -
неизвестно никому.
Соберёмся всей семьёю
и опять вернёмся к Ною,
будут воды и ковчег,
будет самый первый век,
и мои большие дети
новый мир начнут на свете,
где не надо старику
открывать Америку.
1993
* * *
Лёве Яковлеву
Где Лёва и Москва,
где нашей дружбы тень,
высокие слова
хоронит новый день.
Там пролитая кровь,
там лозунги шпаны
и горькая любовь
из горечи вины.
Настанет торжество,
когда вернутся все
и встретят Никого
на ровной полосе.
1993
ВАДИМ
Вадиму Шуляковскому
Сидит по-московски
за рюмкой портвейна
Вадим Шуляковский
и пишет келейно.
Порхают химеры.
Поёт Элвис Прэсли.
У красной портьеры
устроившись в кресле,
он видит кипяще-
го неба раскраски
и пепел, летящий
на тракт Ярославский.
Ликует злословье,
пропахшее серой.
Но полон любовью,
надеждой и верой
твой дом, Шуляковский,
московский Исаия.
Сидишь по-московски,
над бездной свисая,
где овцы по-волчьи
вцепились друг в друга.
О том ли пророчил
в плену у недуга?
Он встанет семейно,
отдёрнет портьеру,
остатки портвейна
плеснёт в атмосферу.
Отточенный профиль
под лунным сияньем.
- Кто кровь чью-то пролил,
придёт с покаяньем.
И волк. И волчица
с волчатами тоже.
Все это случится
в субботу иль позже. -
Он сядет устало,
во тьму погружаясь,
где зреет помалу
кровавая завязь.
- Включи, что ли, свет.
Или боязно сглаза? -
Он русский поэт.
Проживёт без указа.
1993
ВЛАДИМИР
Володе Родштейну
Мой школьный друг (он в Сан-Франциско)
тоскует по Большой Москве,
где жил доверчиво, без риска,
без лишней боли в голове.
Он там преподавал английский,
создал семью, культурный быт.
В быту ужились по-российски
серп, молот и Давидов щит.
В быту, в подполье, на изломе
душа трудилась, чуть дыша,
от появления в роддоме -
до отправления в США.
Но в этом странном интервале
она струила зыбкий свет,
пока в ней мирно умирали
философ и искусствовед.
Теперь всё это вряд ли важно:
среди разора и молвы
истаял идеал бумажный
и пыль осталась от Москвы.
Поэтому, из Сан-Франциско
стремясь неведомо куда,
душа летает низко-низко
как тень от Вечного жида.
1993
* * *
Там слышалось пенье,
и море с ладоней плескало
на мрамор ступеней,
на ноги босые, на скалы,
там всё излучало
божественный свет перламутра,
то было начало,
абхазское белое утро,
свечение комнат
и животворящего млека,
они-то и помнят
подробности нашего века
и всё, что осталось
от этой раздробленной жизни,
лишь самая малость,
зажатая в мёртвой пружине.
1993 (2019)
* * *
Белые улицы Беверли-Хиллз.
Белым безмолвьем заполнено время.
Здесь проживает орлиное племя:
Стоун и Леви, Макмиллан и Миллс.
А мы с Николаем в пространство шагаем,
нам хочется жить на планете любой.
Неправда, что Беверли необитаем.
Мы дверь отворяем и входим домой.
И нам раскрывают от счастья объятья
Стоун и Леви, Макмиллан и Миллс.
Мы дарим конфеты, игрушки и платья
их детям и жёнам в Беверли-Хиллз.
1993
* * *
Подмосковье. Зелёное поле.
Чистый берег. Ромашковый луг.
В нашей памяти, съеденной молью,
только пальмы и только бамбук.
Только белое солнце Невады
по дороге в Лас-Вегас и цвет
горько-приторного шоколада
у бегущих рассеянных лет.
Но безумствует белое пламя,
и лениво колышется жар.
Словно ящерка между камнями,
по фривею спешит «ягуар».
Не приблизиться к речке и полю;
не спасут ни молитва, ни пост.
Наше прошлое мёртвою болью
отлетает, как ящерки хвост.
1993
КАРТИНКИ С НАТУРЫ
1
анютины глазки под пальмами
анютины жёлто-бордовые
мы живы ещё не пропали мы
что жизнь изогнулась подковою -
так это на счастье но горечи
пылает горячее крошево
а дети катаются с горочки
ведь в жизни так много хорошего
2
три пальмы в Беверли стояли
и думали о чём-то грустном
поскольку в нашем ареале
не больно густо с русским устным
а рядом девочки сидели
и говорили по-английски
и мальчики на них глядели
задумчиво жуя сосиски
1994
БИБЛИЯ
Облака на крышу сели.
Посидели. Полетели.
Поседели. Поустали.
И пропали в дальней дали.
Лист на дерево садится.
Может, лист. А может, птица.
Посидит. Опять взлетает.
И за облаками тает.
Вон ребёнок одинокий.
Ноги в луже. Руки в боки.
Окружён, стоит, веками,
листьями и облаками.
1994
ОТКРЫТИЕ АМЕРИКИ
Отрывок из поэмы
Их жизнь похожа на обед,
полученный за подзатыльник.
Но боль упрятать в холодильник
они умеют с малых лет.
И если кто однажды вник
хоть в Стейнбека, хоть в Сэлинджера,
то эта спичечная сера,
наверно, отсырела вмиг.
Здесь хватит двадцати векам
кормёжки, роскоши и глянца.
А что в душе американца -
о том не ведает он сам.
Забыв о тверди и Творце,
он помнит, что кругом всё зыбко.
Но знаменитая улыбка
гарцует на его лице,
и - парадокс! - при всём при том
с пришельцем или иноверцем
здесь делят хлеб с открытым сердцем
и после не корят куском.
Живу, немею. Мой словарь
страшнее лексикона РАППа.
От шапинга до бадишапа -
непроницаемая гарь.
Моя беда - не их вина.
А их беда мне непонятна.
И мы, как солнечные пятна,
друг другу. Общая страна,
состарившийся Новый свет,
быть может, в правнуках иль внуках
(не дай Господь, в смертях и муках!)
соединит нас.
1994
* * *
и если было утро нашей жизни то будет и вечер
закат в Малибу оранжевые горы и волны в обнимку
с дельфинами
это и есть живая вечность
её наш голос очеловечил
смотри внимательно: дни становятся как ресницы
длинными
и если нет вокруг никого то лишь потому что мы - Адам и
Ева
и мы опять не знаем куда последуют наши дети
добро и зло спят безмятежно в скорлупках ещё не выросло
древо
а боль уже родилась и снисходительно прячется в оранжевом
свете
1994
ВОРОН
Тане Гольдиной
Уменьшается мир. И земля превращается в глобус.
Но огромней над нами Стрелец, Скорпион, Водолей.
По светящимся плитам проходит московский автобус
через Беверли-Хиллз, мимо Сенчури-сити в Эл-Эй.
За окном - ни души: ни собаки, ни пешего люда.
Над бульваром неспешно восходит беда, как звезда.
Мы пришли в никуда. Потому что ушли ниоткуда.
Нам не больно теперь. Потому что нигде. Никогда.
Нас в салон приглашает печальный и чёрный водитель.
Он бесплатно билеты нам всем раздаёт при свечах.
Что за храм на колёсах? Какая тут, к чёрту, обитель?
Поцелуй на стекле не согрел никого и зачах.
Только чёрный водитель - совсем не водитель, а ворон.
Он нам Библию хрипло читает и кашляет в шарф.
Город умер во сне, отраженьями прошлого полон.
И не ворон сидит перед нами, а плачущий мавр.
Город спит, и лучи рассекают его до окраин.
Ворон чиркает спичкой, опять величав и мастит.
Время трогаться. Каждый в автобусе ворону равен.
И окурок в окно в золочёное время летит.
1995
НАБРОСОК
1
На белом холсте нарисует художник
дожди в темноте и сухой подорожник.
А рядом - вечернее небо и двор,
вечерний простор у подножия гор.
У бабочек крылья - цветные картинки,
они нас укрыли от первой дождинки.
Я голосом ваты позвал во дворе,
листаю цитаты в своём букваре.
Извилист и тонок заброшенный берег,
соседский ребёнок садится на ве́лик
и мчится туда, где, сбежав от обид,
рисуя в тетради, подружка стоит.
О, сколько восторга на листьях, на лицах!
И плещутся бабочки в розовых спицах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
2
Художник рисует балкон под луной.
Никто не рискует за жёлтой стеной.
В пространстве лиловом, пронизанном серым,
всё связано словом, единым и целым.
На белой земле образуется лад,
сияет во мгле расцветающий сад...
Но краски - темней и спешат, на пределе,
к безумной своей поступательной цели.
Не кисти в руках - колонковая смерть;
в веках, как в тисках, разрушается твердь.
Бездействует мозг, не привыкший трудиться.
Похожи на воск искаженные лица.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
3
Художник бедой, как щетиной, оброс.
Худой, молодой... так какой с него спрос?
Рисуй, что ль, открытки, раскрашивай мебель...
Жуки и улитки упали на стебель.
Свежо, напряжённо играется в арт.
Дожди оснежённо вернулись за март.
Никто не рискует, играя по цвету.
Он просто рисует другую планету.
И дом на горе, и заря во дворе,
и снежная баба с цветком на ведре.
1995
СЕРФИНГ В САНТА-МОНИКЕ
Эмме Сергеевой
Мне нравится твоя земля, Колумб,
когда, рисуя на воде меандры,
в какой-то миле от цветочных клумб
летят по океану ихтиандры.
Вот-вот воды коснётся жаркий диск.
Эй, кто там балансирует руками?
Но фейерверки изумрудных брызг
соединяют высь со смельчаками.
Я знаю, небо верность нам хранит,
какая б ни сжигала нас потреба.
И потому, живьём зарыты в быт,
мы не разлюбим – ни людей, ни небо.
Колеблется, клубится глубина;
там всё – что было или совершится.
Взойдёт, как жизнь, высокая волна,
и станут облаками наши лица.
8 декабря 1995
ЧЁРНО-БЕЛОЕ
Дело вовсе не в преимуществе графики,
а в привычке: п р о с т о е, п р о с т о р . . .
Славно плыть ввечеру в ослепительном трафике,
погружаясь в прохладный и чёрный раствор.
Ночь нежна1. Можно выбрать бульвар Ожидания,
где безрукий стоит птицелов.
Слышишь гипсовые рукоплескания?
Век уходит навеки, оставшись без слов.
Апрель 1996
1 Название романа Фрэнсиса Скотта Фицджеральда.
* * *
В части Света, где жарко, где русские дети немеют,
белым солнцем пустыни расквашен мерцающий сад;
худощавые люди в достатке живут и не смеют,
и темнеют растения, словно в республике Чад.
Где блуждают слова наважденье-неважно-Невада,
задыхаюсь от смеси густой разнородных корней.
Из республики Чад, из великого города-сада
в океаны летят умирать мириады огней.
13 апреля 1996
ПАМЯТИ ПОЭТА
Эти слёзы ничьи. Да и снегом занесены.
Там ступают нетвердо, поскольку ещё светлолобы.
От огромной, как в Персии, зеленоватой луны
снег зелёный-зелёный бесшумно летит на сугробы.
Раздвигает пространство фонарика жук золотой;
оступиться не может рисованный мелом подросток.
Только снег освещенный меж ним и сплошной чернотой:
рассыпается медленно дом из простуженных досок.
Но и те, кого нет, зимним кашлем нам знак подают,
ибо все, и они, в эту ночь доживут до рассвета,
ибо хочется верить, что тело - всего лишь сосуд
и что тьмы не бывает: есть разные уровни света.
17 апреля 1996
ПОЛТОРА СОНЕТА
Так много в доме было кукол,
что мы друг друга не нашли.
Кот издевательски мяукал,
и стрелки часовые шли.
Я ползал по ковру в пыли,
отыскивая пятый угол.
Потом нашёл себе двух пугал
и дал команду: Раз, два, пли!..
То были мы или не мы -
неважно; двое были немы.
Они шагнули из поэмы,
смиряя детские умы,
и вот средь ночи и зимы
лежат как продолженье темы
искусства, пира и чумы
или как знак иной системы.
Жизнь прожита давно, а много ль толку?
Морозные огни летят на ёлку,
как будто не случилось ничего.
И если слово наше отзовётся -
то эхом разве что со дна колодца,
когда глядим внимательно в него.
18 апреля 1996
* * *
Зое Ивницкой
в детстве и ранней юности я обожал общение
родственники друзья знакомые застольные сообщения
ничего не было в жизни сладостнее этого открытия
америк
путем переталкивания воздуха из одного рта в другой
эго мое изгибалось дугой
превращаясь в мост с того берега на этот берег
мир был прекрасен словно одетый в лиловые сумерки
пригород
всюду ждали меня интересные люди -
поштучно и в груде -
люди которые говорят
а теперь когда кончился пригород
и ветер выветрил сумерки
всё стало шиворот-навыворот
и привычные ритмы умерли
страшно назвать человека другом
он посмотрит с таким испугом
что можно наделать в штаны
или уехать из страны
как человекообразный
я продолжаю тянуться к человекоподобным
это не всегда бывает удобным
и народ попадается разный
но если вдруг всё в порядке -
спешу к подобному без оглядки
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
хотя... какое теперь общение...
так... самообольщение
искусственное как клизма
как сыгранные невпопад два-три такта
не беседа это вовсе а деловые контакты
по поддержанию функционирования живого организма
19 апреля 1996
КАЛИФОРНИЙСКИЙ ПЕЙЗАЖ
зеленые волны и тихий вельветовый сумрак
на всех языках говорят и огромна луна
из черного мрамора негр поднимает окурок
и с яркой улыбкой глотает остатки вина
бесстрастный свидетель паденья великой державы
он четко играет ему отведенную роль
опять поменяют правительство церковь и нравы
но не с кем ему разделить бесполезную боль
6 мая 1996
* * *
Я спал. И мне приснилось побережье,
холмы с домами и грибным дождём.
А мы с тобой по берегу идём
и вспоминаем прошлое всё реже.
Мы позабыли собственную речь,
поскольку в ней нет слов для утешенья.
Мы больше не стрелки и не мишени
и можем на песок спокойно лечь.
Мы долго шли, пока вдруг не подплыли
и к нам не подбежали имена.
Их осветили из другого сна
стеклянные глаза автомобилей.
И мы узнали бедных дурачков,
что за руки берут и тихо плачут,
и просят одолжить им до среды.
6 мая 1996
* * *
ничего нет ярче приснившейся боли
поцелуй уходящего дня долговечен
зелёные линии на жёлтом поле
стручок фасоли очеловечен
наяву жить прекрасно не умирая
ветерок освежает ночное раздолье
никакого другого ненадобно края
кроме этого краешка жёлтой фасоли
не визги летящие вдоль полушарий -
запомнился август обласканный светом
да разве ж повинен хоть кто-нибудь в этом
что верили в чудо и так оплошали?
Сентябрь 1996
* * *
в том бывшем пространстве ни смысла ни толка
хоть сны были с нами так сладко так долго
пребудут со мною и лики и лица
хоть всё что ни вспомню рябит и струится
с тобой ли с другой доживали как будто
до яркого снега и доброго утра
Ноябрь 1996
* * *
отблеск солнца в грозе
жизнь - как солнечный зайчик
по чужой полосе
скачет мячик как мальчик
за большой горизонт
в набегающий ливень
упадет чей-то зонт
весь блестящ и наивен
металлический град
рушит крыши Гоморры
«Авель, - слышится, - брат...» -
словно не было ссоры.
23 января 1997
* * *
Как тихо в Америке. Звука не слышно.
Цветы расцветают наивно и пышно.
На них, одиноких, не больно смотреть.
Но некому выйти и песенку спеть.
Ни сон отогнать, ни желанье исполнить,
ни пасть на колени и слово замолвить...
И силы не те, чтоб забыть всё... и вспомнить
качание вербы над серой водой,
молчание ветра над первой бедой.
19 февраля 1997
* * *
Да вот она, магнолия,
цветёт. Не оттого ли я
ловлю подобьем слуха
остатки праха, пуха?..
Магнолии, глицинии,
Матвеевы, Хуциевы,
Новеллы и Марлены...
Слова ушли мгновенно.
О прошлом не расспрашивай -
такая яма страшная
зияет надо всеми,
что нету смысла в Теме.
Слова - в движеньи, в пластике
...игру ночную в классики
ловил остатком слуха...
И вздрагивал от стука.
28 мая 1997
СОНЕТ
Из поэтической неволи
есть путь короткий и прямой
в пространство нестерпимой боли -
но это мы пришли домой.
И свет, преображённый тьмой,
есть отголосок древней доли...
Прозрачный мир глухонемой,
стоящий на пластах из соли,
наш выбор нынче невелик,
но дома помогают стены.
Прекрасна жизнь, как Божий лик
и зов невоплощённой темы,
где мы - подобья нас самих
и время сжато в белый миг.
13 октября 1997
* * *
В китайской харчевне за острой и жаркой едой
затерянный мир оживал в разговорах и толках,
и жизнь возвращалась бессмысленной - но молодой,
и мы улыбались ей в старых московских футболках
и тихо входили в тот мир приглушённо-живой,
восторженно глядя на лица друзей золотые,
на то, что ещё, по привычке, казалось Москвой,
хотя это было иное пространство России.
В китайской харчевне среди всех цветов и мастей
мы тоже в тот день представляли какую-то общность
и, важно жуя, созерцали столы и людей
под медленный танец, звучащий на среднюю мощность,
и всё вспоминали, как были снега холодны,
как ветер гулял по фанере и башенным кранам
и жёлтые слёзы огромной картонной луны,
нависшей внезапно в отечестве новом и странном.
Декабрь 1997